Том 8. Очерки переходного времени
Шрифт:
— Увы, — говорю я, содрогаясь, — припрятан!
Сказав это, я чувствую, что мороз пробежал у меня по коже. Я сам до такой степени потрясен этим словом, что едва я выговорил его, как у меня является непреодолимое желание «поправиться», сказать что-нибудь другое, помягче; но, вопреки усилиям, хотя и сам не верю, что я опять, подобно ворону Эдгара Поэ, прокаркал:
— Припрятан!..
Опять хотел поправиться, — и опять прокаркал:
— Увы, припрятан! Увы!..
— При общинном землевладении? — весь багровый от негодования, вопрошает воображаемый собеседник, видимо желая, чтоб я очувствовался, опомнился.
Но я, как бесчувственный истукан, не могу ни придумать, ни вымолвить чего-нибудь иного, кроме того же грубого ответа:
— При общинном землевладении, — говорю я и, чтобы хотя сколько-нибудь смягчить неприятное впечатление моей грубости, прибавляю: — Увы, увы, увы!
Но воображаемый собеседник уже не глядит на меня, — он не хочет на меня смотреть и не говорит со мною… Это меня задевает за живое. За что такая немилость? И почему такое высокомерное нежелание видеть и знать правду текущей минуты? Не обращая поэтому внимания на надутые негодованием щеки собеседника и не заботясь особенно о том, слушает он меня или нет, я, собственно для того, чтобы доказать, что у меня нет личной причины распускать дурные вести о народе, решаюсь сказать воображаемому собеседнику следующее:
— Если вы, — говорю я ему, — печалуетесь о народе с целью выработать для себя пригодную для народного блага нравственную задачу или, говоря еще проще, хотите не даром есть хлеб, вырабатываемый народными руками, — то вам нечего бояться и негодовать на неизбежное и решительно вредно успокаиваться на таких делениях русского общества, как такие три группы: народ, община, деревня — одно; кулаки, грабители — другое; ничего не делающая интеллигенция — третье. Такое деление, хотя и вполне определенное, суживает вашу задачу и вашу заботу и приучает как к неосновательному негодованию, так и к не менее неосновательным надеждам. Ввиду неосновательности такого деления общества, приведу следующий пример.
«Нынешнею весной нужда заставила одного крестьянина той деревни, в которой я живу, продать сено. Крестьянин этот бедный; он еще молодой парень, лет девятнадцати. Зимой он превращается в газетчика, и вы, бывая в Петербурге, наверное, видали, как он, где-нибудь на углу Владимирской и Невского, подпрыгивая на обледенелой панели и постукивая от холода голыми руками, предлагал вам нумерок газеты, рекомендуя обратить внимание на замечательный процесс. Весною газетчик снимает с себя форменную шапку и идет в деревню пахать. Здесь на руках его и почти только его трудами живет старик отец, человек больной, почти не слезающий с печи, старуха мать и двое малолетних детей — сестра и брат… Быстро исчезает зимний заработок (хотя прошлою зимой газетчик был доволен) — и бедняк поднимается на хитрости. Он продает сено, которого еще нет, своему соседу, у которого есть лишние три целковых. Сосед, ввиду того, что сена в действительности не существует и неизвестно, какой будет урожай, дает газетчику самую ничтожную цену (именно по 8 коп. пуд). Газетчик продает именно этому соседу, а не кому-нибудь другому, потому что именно этому соседу «подходит» его участок, а не кому-нибудь другому, и на этом же основании сосед покупает… В мае месяце начинает чуть-чуть обрисовываться урожай трав. На дворе холодно, ветры, дождей нет. Сена поднимаются плохие, — стало быть, впереди виднеется хорошая цена… И вот к этому соседу идет другой, у которого есть в кармане не три, а шесть рублей, — идет потому, что ему это «подходит», и предлагает за сено не восемь, а двенадцать копеек… А так как мужик, купивший у газетчика, тоже не богач и всегда нуждается в деньгах, то и продает сено этому другому соседу, а этот, убедившись в июне месяце, что сена будет мало, что часть скота придется продать и что продать сено теперь же выгодно, — гораздо выгоднее, чем постепенно стравливать его скотине, которую все-таки придется продать задешево, — продает это сено третьему соседу, которому эта покупка также «подходит» и который уже прикупил у других… И так далее продажа того же самого сена идет из рук в
То есть так бывало набито (для решения общественных вопросов), что мужичье, как снег после вьюги, „набито“ было в подворотнях, в ямах, в оврагах, висело на заборах, на перилах мостов, валялось кучами, сугробами, — и что же вышло в конце концов?.. Уж не будем вспоминать, как пришла Москва, как она дала, говоря простым слогом, „леща“ и как в конце концов от многовековой драки не осталось решительно никаких следов. Поглядите теперь на этот Рим русский… На пустом месте стоит памятник, смысл которого известен в точности только сторожу и почти неизвестен народу, а против памятника, на другом берегу великого Волхова, и тоже на пустом месте, стоят два мешка со снетками. Снетки продаются по 2 руб. 30 коп. пуд, вместе с мешком, и все сие соединено великолепным гранитным мостом, тоже пустым, построенным герцогом Вюртембергским. Говорят, правда, что иногда по ночам, при свете месяца, Волхов начинает роптать, вспоминает будто бы старину и притом вполне согласно с тем, как об этом сказано в учебнике Иловайского, излагая свои исторические сведения стихами. Очень вероятно, что что-нибудь подобное и бывает, только для этого необходимо хорошо вытвердить учебник г. Иловайского, так как действительность едва ли вдохновит Волхов даже ночью».
Говоря это, я вижу, что воображаемый мой собеседник весьма недоволен шутливым тоном, который я позволяю себе принять, говоря о таком серьезном деле, как «народ» и «общинное землевладение». Кроме того, я вижу, что, несмотря на все мои разглагольствования, воображаемый
В шестидесятых годах, говорю я, ввиду крестьянской реформы, вопрос об общинном землевладении был поставлен едва ли не в той же степени серьезно, как и в настоящее время. Все мы помним жаркие дебаты в императорском Вольном Экономическом Обществе и в журналистике. Но тогдашняя постановка вопроса имела, как нам кажется, то важное отличие от нынешней «влюбленности» в этот вопрос, что целию его постановки было уяснение практического значения общины ввиду практического значения реформы. Огромное, практически, то есть на деле, возможное улучшение народного быта, стоявшее тогда у всех перед глазами и даже зависевшее от этих «всех», должно было, при разработке вопроса об общине, сосредоточивать внимание заинтересованных в ней лиц также только на ее действительно практических, для действительного дела нужных и пригодных сторонах. Правда, и в настоящее время народная жизнь требует немало точно также практических, совершенно ясных и необходимых улучшений, — правда, и теперь она могла бы сосредоточить общественное внимание на действительном, нужном и трудном деле; но так как в настоящее время, по словам одного моего знакомого купца: «Никому — ничего — нельзя» (трехцветное знамя), то и не мудрено, что внимание к народной жизни, остановленной в своем правильном течении, ушло в несущественные мелочи и в них стало искать какого-либо пристанища своей мысли… Только полная невозможность какого-нибудь серьезного правдивого дела может заставить человека восхищаться проявлениями общинного начала в том, что вот эти два крестьянина выпили каждый по отдельной рюмке, закусили однимяйцом и т. д. В шестидесятых годах можно было делать дело взаправду, в самом деле, а от этого и общинное начало в крестьянской жизни рассматривалось также с той стороны, которая взаправду нужна, которая взаправду заслуживает внимания. В этом отношении несомненные достоинства общины были, если читатель помнит, выяснены со стороны их естественнойвыгоды и справедливости. Слово естественнойя подчеркиваю особенно, особенно обращаю на него внимание читателя, так как слово это означает, что, несмотря ни на какие мероприятия, ни на какие усилия разрушить общину, она будет существовать — при известных условиях — непременно. Она выгодна, она справедлива, и, что бы вы ни делали с ней, она, опять-таки при известных условиях, непременно должна существовать, — что все мероприятия к ее разрушению будут только напрасною, бесплодною, разрушительною тратой народных сил, — словом, что община должна при известных условиях образоваться так же естественно, так же сама собою,как хлебное зерно, посаженное в землю, само собою вырастит колос и тот же хлеб. В самом деле, представим себе, что десять, двадцать человек, не имеющих ни малейшего понятия об общине, — положим, разночинцев, оставшихся без мест приказных (которых, кстати сказать, и то бы следовало устроить по-божески), — словом, людей, не читавших ни одной статьи о переделах и межевых ямах, — поставлены в необходимость жить крестьянством, то есть своими руками добывать хлеб непосредственно из земли, — не из лавки за деньги, а из земли, вот из этого участка, отведенного казной. Предположим, что казна этим людям отвела участок во столько-то десятин и сказала: «Вот вам земля, за которую вы платите столько-то с десятины». Представьте себе, что эти двадцать человек — люди самые разнохарактерные: один — верзила-почтальон, который на кулачном бою убивал человека с одного удара наповал; другой — слабосильный дьячок, с головокружением от пьянства; этот — холостой, а этот — с кучей ребят. Представьте себе, что они, как люди неопытные, разделили землю поровну. «Нас десять человек», — стало быть, разделим на десять, и кончено… И вот они разделили, хотя и это трудно предположить, потому что при дележе немедленно же, сейчасже, в ту же минуту, как только предстала надобность делить, у всех несомненно должна была родиться мысль о качестве земли. Но предположим, что они разделились на равные участки и знать друг друга не хотят. Почталион выбрал для себя живописный холм, — ему понравился вид; он вытянулся во весь рост и запел: «Быть может, на ха-алме немом…» Но вот ему понадобилось ведро воды. Пошел он за водой и видит, что дьячок лучше его распорядился, поместившись у речки: «вода тут и есть», — а почталиону приходится таскать ее на свой холм бог знает откуда. Ведь, как никак, надо заводить огород, а огород надо поливать. Ну-ка, если придется не одно, а сто ведер перетаскать в сутки, ведь это заболит, пожалуй, хребет-то. И вот почталион говорит: «Нет, точно что холм живописен, и вид есть, а надо, чтобы дьячок подвинулся, пустил меня к воде…» Дьячок не пускает. Начинаются ссоры, брань, но в конце концов, после тысячи недоразумений, естественнои неизбежно должно выйти решение, чтобы все становили свои избы к воде. Вода всем нужна, всем нужны огороды, все мы платим за десятину одни и те же деньги, — почему же дьячок будет иметь воду близко от огорода, а я, почталион, далеко? Есть ли тут какая-нибудь справедливость? Покуда я буду мучиться — таскать воду на свой холм, дьячок успеет полить огород и приняться убирать сено, в то время как мое сено будет лежать и гнить. Итак, «все избы у речки и все огороды ближе к воде»… Решение это, хотя после недоразумений и драк, как видите, неизбежно, естественно-выгоднои вытекает не из общинного «духа» (которого у наших поселенцев-разночинцев никогда не было), а из личной выгоды и личного удобства. Решив вопрос об огородах и воде, поселенцы, ничего не понимающие в деревенских делах, однако думают, что землю следует разделить по участкам: вот это — почталиону, это — дьячку, и т. д., прямо от изб по линии до конца участка; вода общая, а земля каждому отдельно. Но и тут немедленно возникают недоразумения: у почталиона оказываются на участке три старых пня, а у дьячка все ровно; кроме почталиона, недоволен дележом и третий поселенец, бывший кондуктор. На его участке оказалось больше половины песку, на котором не уродится даже репейник, а у соседа почталиона, напротив, земля жирная, как зернистая икра. И вот возникает вопрос о более правильном дележе — дележе на хорошие, средние и плохие участки, а этих последних — по душам, по дворам; но тут оказывается, что почталиону хороший участок достался слишком далеко, а худой близко, — а дьячку хорошая под самым домом, да и худая недалеко. Это опять неправильно; дьячок будет работать почти около дома, а я, почталион, буду терять время на переезды с хорошей на худую, — очевидно, что нужно, чтоб и дьячок терял время на переезды. Таким образом, само собой,совершенно естественно, возникает вопрос о дележе еще более точном, — расстояние между участками должно быть одинаково; если у меня хорошая земля у двора, то худая должна быть далеко, у другого далеко хорошая, а худая близко и т. д. Итак, все выходит само собой, естественно рождается в сознании поселенцев, которые совершенно и понятия не имеют об общине. Но, положим, что нашелся между ними такой поселенец, который ни за что не согласен на все эти естественные меры. Он хочет жить сам по себе, один; он отделил себе участок и говорит: «знать никого не хочу!» Он начинает строить дом; 120 бревен, необходимые по малой мере на самую первобытную избу, он должен вывозить из лесу по крайней мере 60 дней; столько же, если не больше, он тратит времени на рубку избы, не имея времени на то, чтобы пахать, сеять, жать, и все время оставаясь под открытым небом. Он хочет загородить свой участок от всех соседей, но на одну только десятину ему нужно жердей (принимая окружность десятины в 320 сажен и полагая на каждую сажень только по три жердины) 960 штук, да 320 столбов, к которым они должны быть привязаны, итого 1280 штук мелкого леса. Но так как у него не одна десятина, а самое малое четыре, то, чтобы огородить эти четыре десятины, ему потребуется, по вышеприведенному расчету, 3680 штук мелкого лесу. Но кроме этого, отделившись от соседей, он должен подумать и о других загородях. Скотина может зайти в огород, поэтому нужна новая загородь, поперечная, на что потребуется еще 150 жердей; затем оказывается необходимым огородить и все три поля, чтобы скотина не могла зайти ни в рожь, ни в овес, и на эти загороди кладите по малой мере 1500 жердей; всего же для такого умника потребуется никак не меньше 6600 штук мелкого леса. Во-первых, это — опустошение, за которое его так же похвалят, как и за то, если б он оставил соседей без воды, а во-вторых — на вырубку и вывозку такого количества лесу должна уйти масса времени… Таким образом, отдельно жить от соседей, не обращать на них внимания — делается решительно невозможным. Волей-неволейнадобно им поклониться и волей-неволей все должны поклониться всем. Все строят избы для всех. Мы видели, что, стройся каждый сам, один, надобно употребить 60 дней на вывозку леса. При общинном же труде и помощи лес вывозится в 3 дня (поселенцев 20 человек), и, таким образом, в 60 дней будет лес у всех, причем для всякого будет легчесделать это дело. И опять естественная выгода. Точно так же и загороди. В них не оказывается надобности, если будет общее пастбище, и вот — общие луга. Словом, межевая точность и справедливость рождаются в сознании этих людей, не имеющих понятия об общине, само собой, совершенно естественно и даже против воли. В шестидесятых годах и доказывалась естественность этого порядка, — говорилось, что разрушить этот порядок нельзя, как нельзя ждать, что если я просуну палку в воду, то в воде останется после этого дыра. Какие б искусственные меры ни употреблялись для разрушения этого порядка, ничего не будет кроме затруднения, напрасной потери рабочих сил, времени, напрасного недовольства. Этой практической стороны общинного землевладения, по нашему мнению, совершенно достаточно для того, чтобы дорожить возможностью существования таких порядков у нас на Руси. Но можно ли думать, что эти порядки переработают порядки совершенно другие, которые налегают на деревню, и можно ли надежду на эту переработку видеть во всех вышеупомянутых межевых достоинствах, а главное — можно ли эти межевые достоинства произвольно распространять и на личные отношения общественников, на их характеры и нравственные особенности и миросозерцание? — Нет, не в этих межевых совершенствах, вытекающих из побуждений личной выгоды, лежит устойчивость и своеобразность миросозерцания народных масс, а в свойствах их труда, — в свойствах не столько землевладения, сколько земледелия, — в той своеобразности трудового года, который не похож на трудовой год барина, фабричного, купца и т. д. Вы говорите: «несмотря ни на какие давления и исторические безобразия, крестьянин наш устоял,и т. д.» Я же говорю: нет такого крестьянина, в какой бы стране он ни был, который бы не устоял против всевозможных исторических давлений, если только он продолжает быть тем, что называется крестьянином, то есть земледельцем. Возьмите хоть крестьянина французского. Он ли не должен был очувствоваться после всех этих передряг и революций? Но он точь-в-точь такой же равнодушный к разглагольствованиям Гамбетты человек, как и его прадедушка был равнодушен к разглагольствованиям Руссо. Ему некогда (до сих пор он не удосужился!) узнать как следует, за что пропал Людовик XVI, как забрался на престол Наполеон I, куда запропастился Наполеон III… У него был недосуг по хозяйству: то телят поили, то навоз возили на пашню. Словом, «устоял» и остался точь-в-точь в том самом виде, как стоял его тысячелетний предок. А общинного землевладения нет, и межевые ямы стоят совсем по-другому. Отчего же он устоял в так упорно сохранил свой крестьянский тип? Оттого, что устояло солнце красное на небе, — оттого, что устояла вот эта речка, устояла эта земля, устояла рожь, овес и лен, — оттого, что устояли ветры, дожди и грозы, — оттого, что устояли засухи, падежи, градобития, урожаи и голодухи, — устояли зима, лето, весна и осень. Словом, оттого, что устояли все условия его труда, — условия, от которых он в зависимости, которые складывают его мысль, определяют его заботу, его горе, его радость. Не в землевладении,а в земледелии лежат типические черты нашего народа, его непоколебимое терпение, покорность судьбе, чистота его помыслов, не знающих, что такое выдумка. В однородности земледельческого труда, которым на русской земле живут миллионы, лежит и однородность народного миросозерцания, однородность народного типа, однородность народных желаний. Миллионы людей живут в совершенно одинаковых условиях труда; все они одинаково зависят от этого солнца, от этого дождя, от этого града и т. д.; все они понимают друг друга, понимают печали и радости, хотя не думают, чтобы все и во всем были «под одно». Над правильным дележом земли, над одинаковыми условиями труда есть счастье, сила, ум, талант, с которыми ничего не сделаешь «силой», которых не искоренишь, но которые проявляются на одном и том же деле, на земледелии, которые учат незнающего, дают пример, образчик лучшего. Возьмем пример: рядом живут два крестьянина; один богатеет с каждым годом, другой с каждым годом отстает от него, но этот отстающий знает, что сосед его богатеет потому, что сильней его, потому, что ловчей работает, что он встает до свету, что на его полосу пал дождь, когда не пал на другие… Но это неравенство для него понятно, не возбуждает ненависти, Не может возбуждать, — он знает, что, будь он силен так же, как сосед, и случись с ним то же, что с соседом, — и он бы стал богатеть. Это понятное неравенство. Тут все понятно, тут можно поучиться, перенять. В крайнем случае только можно вздохнуть от зависти, но поступить с таким богачом «своим средствием» не придет никому в голову, и тем паче не придет в голову избить этого богача за то, что он помог вдове. У нас, и у богача и у бедняка, — средства равны, труд одинаков, одним и тем же процессом мы достаем хлеб, но неодинаковы таланты, силы, дарования, счастье… Если же в деревне, с одной стороны, возникает мысль «о своем средствии» и если, с другой стороны, является потребность идти в переселение человеку, у которого «своей земли сто десятин», — то очевидно, что в народной среде произошло огромное расстройство, и притом именно в однородности труда, в однородности средствк существованию. Крестьянин, переселяющийся с насиженного места, бросающий родную сторону и идущий на чужбину в неведомую даль, есть родовитый аристократ пашни. Общинные порядки, межевые ямы и столбы — все это осталось так же, как и было на его родине, но стала пропадать та понятливость и безгрешность (даже и в жестокости) отношения соседских и домашних, в которых он вырос и помимо которых он ничего не понимает. Он прет за тридевять земель, чтобы начинать сызнова, с земли, чтобы советоваться только с нею, с солнцем и с небом, чтобы, только слушаясь их, иметь безгрешное право приказывать домашним то-то и то-то, взыскивать, требовать, хвалить и миловать. От керосиновой лампы он идет к лучине, от полусапожек, в которых стали щеголять снохи, к лаптям, от ситцевых платьев — к домотканному холсту, — словом, он желает реставрировать весь понятный и в мельчайших подробностях зависимый от безгрешного труда — земледелия — порядок. В этом порядке, основанном на труде, в котором «нет греха», он обретает и свое достоинство, и свое спокойствие духа, и свои права гнева, милости, доброты. Он не понимает, а если и понимает, то ненавидит этого соседа-шаромыжника, который понял дух века, стал скупать и перепродавать овес и благодаря грехом наживаемому богатству затмевает его, природного крестьянина, богатеющего только праведным путем, только по воле божией, дающей талант, силу, счастье… Нет возможности быть ему и добрым, отвести душу на добром деле, помогая вот этому газетчику… Шаромыги, как мы видели, довели газетчика до мысли о «своих средствиях», помутили понятную разницу между богатым крестьянином и бедным, сделали ее непонятною, неправильною, небожескою и научили злым мыслям. Не поможет он газетчику потому, что газетчик обижен, зол и норовит сделать гадость (немало ведь разжилось соседей на его счет). Не желая приставать к шаромыгам и невинно терпеть от разозленного бедняка, этот аристократ пашни снимается с места и идет за тридевять земель… Да и вообще идет на переселение не круглый бедняк, — надо иметь хоть какие-нибудь средства, чтобы пройти тысячу верст и начать жить сызнова… Нищий, перенесенный на воздушном шаре за тридевять земель, так и останется нищим, если ему не помочь… А ведь переселенцам не помогают ни орудиями, ни скотом, а они идут. Это значит, что стало худо, неловко жить чистому крестьянину-земледельцу, — неловко потому, что оказалось необходимым и возможным наживать деньги грехом, — не земледельческим только трудом, а разными иными способами, и, пользуясь своим крестьянским соседством и крестьянским положением, употреблять неправильно нажитые деньги на еще большее расстройство своих соседей. Словом, в настоящее время, в самой маленькой деревне, как и в таком громадном верзиле, как Лондон, становится возможным жить не своим, а чужим трудом. От этих непорядков обиженные ими хотят отделаться «своими средствиями»; а так как эти «средствия» могут в конце концов после дальних окольных путей привести к тому, что можно и должно сделать теперь, и притом просто, спокойно, без всяких новгородских приемов, — то воображаемый мною слушатель значительно воодушевил бы себя и укрепил свою энергию в народном деле, если бы сосредоточил свое беспристрастное внимание именно на огромности общественных непорядков деревни, вместо того, чтобы возлагать неосновательные надежды на межевые ямы и общинное землевладение: оно не нуждается в защите, пока выгодно. Оно не обороняет от непорядков, — до того не обороняет, что какие-нибудь живорезы нарочно «вкупаются» в общество деревни, чтобы свободнее опустошать его. Из этого уже видно, до какой степени запутаны современные деревенские отношения и как горько думать, что они ничем, кроме «своих средствий», распутаны не будут.
Комментарии
Из цикла «Очерки переходного времени» *
Первое издание сочинений Г. И. Успенского в восьми томах было выпущено книгоиздателем Ф. Ф. Павленковым в 1883–1886 годах. Оно имело значительный успех, и в 1889 году Павленков предпринял второе издание сочинений Успенского, на этот раз в двух томах убористого текста. Несмотря на то, что это издание по сравнению с первым было дополнено, за пределами его осталось много произведений Успенского. Из них писатель сформировал третий том собрания сочинений, вначале предполагавшийся в виде полутома. Книга вышла в издании Павленкова в 1891 году.
Основу тома составил цикл «Поездки к переселенцам». Кроме него, Успенский включил циклы «Невидимки» и «Мельком», а также рассказы и статьи разных лет («Простое слово», «На минутку», «Федор Михайлович Решетников», «Праздник Пушкина» и др.). Для этого же тома Успенский сформировал и новый цикл, названный им «Очерки переходного времени». В большинстве своем эти произведения и входят в состав данного тома настоящего издания.
Успенский был недоволен третьим томом собрания своих сочинений. «Я третий том не уважаю, — писал он В. А. Гольцеву 19 февраля 1891 года, — для меня он надгробная плита, издание, вынужденноенуждой, крайней необходимостью не поколеть с голоду».
Редакторская работа над томом велась Успенским в большой спешке. Писатель желал избежать цензурных осложнений, поэтому многое из текста выбрасывал и переделывал, он перерабатывал свои старые произведения, давая им место в книге, — и делал это не всегда удачно.
Сказанное особенно касается цикла «Очерки переходного времени», в который Успенский объединил произведения, написанные за тридцать лет его литературной деятельности и не вошедшие ни в первое, ни во второе издания сочинений. Мотивировка такого объединения дана Успенским в предисловии к циклу следующим образом: «Основанием этому была та несомненная особенность русской жизни, вследствие которой „переходное время“ стало в последние тридцать лет как бы обычным „образом жизни“ русского человека». Нельзя не видеть, что при правильности, в целом, такого определения оно имеет чересчур общий характер и весьма условно помогает объединению самых разнообразных очерков и рассказов о «переходном времени». Успенский в этом цикле касается неурядиц крестьянской жизни, проблемы интеллигенции, взаимоотношений между «образованным обществом» и народом, описывает свои впечатления от поездок на Кавказ и в Царьград, помещает путевые записи, сделанные «на проселочной реке» в глубине России, и т. д. Разнообразная тематика цикла, однако, имеет общее содержание в главном своем направлений. Это мысли и наблюдения чуткого писателя, страдающего от неустройства русской действительности и напряженно искавшего путей к народному счастью.
Для цикла «Очерки переходного времени» Успенский переработал ранние рассказы («Отцы и дети», «Семейные несчастия», «Остановка в дороге»), очерки 1880-х годов («Старый бурмистр», «Заячья совесть», «Расцеловали!»), а также включил в переделанном виде неиспользованные ранее отдельные звенья циклов «Безвременье» («На Кавказе»), «Письма с дороги» («В Царьграде»), «Концов не соберешь» («Верный холоп», «Как рукой сняло!»). В таком виде цикл и перепечатывается в данном томе с исключением некоторых очерков, не представляющих большого интереса для массового читателя.