Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города
Шрифт:
Когда она узнала об этом решении, то радости ее не было пределов. Две вещи она ненавидела: представительность и внутреннюю политику — и вот он, ее roi-soleil * [85] , навсегда освобождает ее от них. Отныне она будет иметь возможность без помехи удовлетворять своим нетребовательным вкусам: своей набожности и любви к домашнему очагу.
Она еще в институте была набожна (законоучитель, указывая на нее, говорил: вот истинная дщерь церкви!), а теперь эта наклонность еще более усилилась, ибо у нее есть предмет для молитв. Она молится за него; она просит у неба успеха его благим начинаниям и прощения невольным его прегрешениям. Скромно одетая в темненькое платье, она становится у клироса в женском монастыре, и с ее появлением делается словно светлее и приютнее среди этих темных стен. Молодые
85
король-солнце.
— Знаю, сударыня! знаю, за кого молитесь! — говорит она с выражением добродушного себе на уме и почти бегом бежит сообщить на ухо отцу протоиерею имя раба божия Феодора.
Как хорошо, как спокойно ей здесь, под сению этих мирных стен! Какое прекрасное варенье подают у матери игуменьи, какой вкусный квас! Она готова по целым дням болтать с молодыми монашками; у нее есть между ними фаворитки, которые даже вступают с ней в разговор об нем, и она нимало не чувствует себя при этом сконфуженною. Все хвалят его ум, все утверждают, что никогда не бывало такого помпадура в Навозном. Даже в те горькие минуты, когда она убеждалась, что Феденька изменяет ей (а это случалось нередко, потому что он далеко не был равнодушен к сверкающим плечам и бюстам навозных львиц) — она спешила сюда, чтоб излить свое горе на груди одной из юных затворниц. Она была уверена, что услышит здесь не насмешку и злорадство, а слова ободрения и надежды. В этих случаях она молилась еще усерднее и пламеннее, и все кругом, казалось, молилось вместе с ней о просвещении раба божия Феодора светом истины. И когда, успокоенная и умиротворенная, она возвращалась домой и встречала там раскаявшегося Феденьку, то ни единым движением не давала ему знать, что замечает его проделки, а только говорила:
— Théodore! помните, что нигде вы не найдете той преданности, той беззаветной любви, какую нашли здесь, в этом сердце! И потому, когда вам наскучат дурные наслаждения, когда вы убедитесь, что за ними таятся коварство и обман — возвратитесь ко мне и отдохните на этой груди!
Дома она чувствовала себя счастливою. Она любила стряпню и предпочитала блузу всякому другому платью. Днем, покуда «он» распоряжался по службе, она хлопотала по хозяйству и всю изобретательность своего ума употребляла на то, чтоб Феденька нашел у нее любимое блюдо и сладкий кусок. Вечером, управившись с делами, он являлся к ней, окруженный блестящей плеядой навозных свободных мыслителей, и читал свои циркуляры.
Он был либерален, и она была либеральна. Оба выписали из Петербурга двух товарок ее по институту, ходивших с стрижеными волосами и отрицавших авторитеты, и ездили с ними в открытых экипажах по городу. Оба страстно желали, чтоб торговля развивалась, а судоходство оправдывало надежды начальства. Оба верили, что кредит возродит земледелие и даст толчок нашей заснувшей промышленности. И в ожидании всего этого оба сладко вздыхали…
Иногда, на интимных вечерних собраниях, присутствовал и папа Волшебнов, и тогда вечер принимал окончательно семейный характер. Анна Григорьевна ласкалась то к отцу, то к Феденьке, то у одного, то у другого спрашивала, достаточно ли сладок чай. Читали статьи В. П. Безобразова и удивлялись, что такая плодотворная вещь, как кредит, не только не оплодотворяет Навозного, но даже служит как бы* к запустению. Упивались передовыми статьями «С.-Петербургских ведомостей», в которых доказывалось, что нет ничего легче, как отрицать и глумиться над прогрессом, и что, напротив того, нет задачи более достойной истинного либерала, как с доверием ожидать дальнейших разъяснений*.
И пока в гостиной шли либеральные разговоры, папа̀ Волшебнов хлопотал около закуски и, залучив под шумок чиновника особых поручений Веретьева, выкушивал с ним по «предварительной».
Но вдруг черт дернул Феденьку сделаться консерватором, и он сразу оборвал с своими прежними сподвижниками по либерализму. Не стало интимных вечеров, замолкли либеральные разговоры, на сцену опять выступила внутренняя политика.* сопровождаемая сибирскою язвою и греческим языком*. Феденька отыскивал корни и нити и, не находя их, был беспокоен и зол.
Перемена эта до того озадачила Анну Григорьевну, что она поначалу даже сделала несколько либеральных промахов. Ей казалось странным, что чиновники особых поручений Рудин
— Je ferai une guerre à outrance! — гремел он, потрясая кулаками, — une guerre sans merci… oui, c’est ça! [86]
— Однако какой ты строгий, Théodore!
— Нельзя, ma chère! вспомни, сколько времени они нас морочили! вспомни этих двух нигилисток, которых мы возили по городу! га! я никогда им не прощу этого!
— Но они были миленькие, Théodore!
— Миленькие! Vous perdez la tête, ma chère! Des gueuses! des pétroleuses! des filles sans foi ni loi! [87] Девчонки, которые не признавали авторитетов, которые мне… мне… прямо в глаза говорили, что я порю дичь!.. Нет, дальнейшая слабость была бы уж преступлением! Миленькие! D’un seul coup elles vous demandent cent milles têtes à couper! Excusez du peu! * [88]
86
Я буду вести войну до конца! войну без пощады… да, именно!
87
Вы теряете голову, моя милая! Дряни! петролейщицы! бесчестные девчонки!
88
Они сразу требуют ста тысяч голов! Ни больше, ни меньше!
И он метался из стороны в сторону, отыскивая хоть какой-нибудь факт, который дал бы ему повод приступить к расследованию корней и нитей. Но фактов не было. Никогда еще с таким рвением не снимали перед ним шляпы акцизные чиновники; никогда окружной суд не обнаруживал большей строгости относительно лиц, дозволявших себе взлом с заранее обдуманным намерением воспользоваться чужим пятаком; никогда земская управа с большею страстностью не приобретала для местной больницы новых умывальников и плевальниц, взамен таковых же, пришедших в ветхость. Все как бы сговорилось усердием и прилежанием радовать сердце опечаленного помпадура…
Это было самое тяжелое время для Анны Григорьевны. Феденька ходил сумрачный и громко выражался, что он — жертва интриги. Дни проходили за днями; с каждым новым днем он с бо̀льшим и бо̀льшим усилием искал фактов и ничего не находил.
— A la fin ça devient monstrueux! [89] — говорил он ей, — везде есть факты, даже Петька Толстолобое, Соломенный помпадур, — и тот нашел факт! И вдруг у одного меня — nenni! [90] Кто ж этому поверит!
89
Это в конце концов становится чудовищным!
90
ничего!
Дошло до того, что он даже ее однажды упрекнул в тайном содействии интриге. Ее, которая… Ах! это была такая несправедливость, что она могла только заплакать в ответ на обвинение. Но и тут она не упрекнула его, а только усерднее стала молиться, прося у неба о ниспослании Феденьке фактов.
И вот, в ту самую минуту, когда Феденька уже думал погибнуть, он прочел в газетах слово «борьба». Он понял. Он понял, что ему ничего не нужно понимать, что не нужно пи фактов, ни корней, ни нитей, что можно с пустыми руками, с одной доброй волей, начать дело нравственного возрождения Навозного, сопровождаемое борьбою à grand spectacle [91] , с истреблениями, разорениями, расточениями и другими принадлежностями возрождающей власти. Невольным образом мысль его обратилась к Анне Григорьевне, и тут только он сообразил, как хорошо, что она не сделалась Ментеноншей, как он когда-то настаивал, а осталась простою и скромною Лавальершей.
91
весьма эффектной.