Том 8. Повести и рассказы 1868-1872
Шрифт:
P. S. Пишите под буквами F. E. poste restante [13] в Бреславль, в Силезию.
P. S. S. Я писала вам по-немецки; я иначе не могла выразить свои чувства; но вы мне пишите по-русски».
— Ну, и что же? Отвечали вы ей? — спрашивали мы Кузьму Васильевича.
— Собирался, много раз собирался. Да как написать? По-немецки я не умею, а по-русски… Кто бы перевел ей? Так и не написал.
И всякий раз, окончив свой рассказ, Кузьма Васильевич вздыхал, качал головою, говорил: «Вот что значит молодость!» И если в числе слушателей находился новичок, в первый раз ознакомившийся с знаменитою историей, он брал его руку, клал себе на череп и заставлял щупать шрам от раны… Рана действительно была страшная, и шрам шел от одного до другого уха.
13
до
Бригадир
Читатель, знакомы ли тебе те небольшие дворянские усадьбы, которыми двадцать пять — тридцать лет тому назад изобиловала наша великорусская Украйна? Теперь они попадаются редко, а лет через десять и последние из них, пожалуй, исчезнут бесследно. Проточный пруд, заросший лозником и камышами, приволье хлопотливых уток * , к которым изредка присосеживается осторожный «чирок»; за прудом сад с аллеями лип, этой красы и чести наших черноземных равнин, с заглохшими грядами «шпанской» земляники, со сплошной чащей крыжовника, смородины, малины, посреди которой, в томный час неподвижного полуденного зноя, уж непременно мелькнет пестрый платочек дворовой девушки и зазвенит ее пронзительный голосок; тут же амбарчик на курьих ножках, оранжерейка, плохенький огород со стаей воробьев на тычинках и прикорнувшей кошкой близ провалившегося колодца; дальше — кудрявые яблони над высокой, снизу зеленой, кверху седой травой, жидкие вишни, груши, на которых никогда не бывает плода; потом клумбы с цветами — маком, пионами, анютиными глазками, крыжантами, «девицей в зелени», кусты татарской жимолости, дикого жасмину, сирени и акации, с непрестанным пчелиным, шмелиным жужжанием в густых, пахучих, липких ветках; наконец, господский дом, одноэтажный, на кирпичном фундаменте, с зеленоватыми стеклами в узких рамах, с покатой, некогда крашеной крышей, с балкончиком, из которого повыпадали кувшинообразные перила, с кривым мезонином, с безголосой старой собакой в яме под крыльцом; за домом широкий двор с крапивой, полынью и лопухами по углам, службы с захватанными дверями, с голубями и галками на пробуравленных соломенных крышах, погребок с заржавелым флюгером, две-три березы с грачиными гнездами на голых верхних сучьях — а там уже дорога с подушечками мягкой пыли по колеям — и поле, и длинные плетни конопляников, и серенькие избушки деревни, и крики гусей с отдаленных заливных лугов… Знакомо ли тебе всё это, читатель? В самом доме всё немножко набок, немножко расшаталось — а ничего! Стоит крепко и держит тепло: печи что твои слоны, мебель сбродная, домодельщина; беловатые протоптанные дорожки бегут от дверей по крашеным полам; в передней чижи и жаворонки в крошечных клетках; в углу столовой громадные английские часы в виде башни, с надписью: «Strike — silent» [14] , в гостиной портреты хозяев, написанные масляными красками, с выражением сурового испуга на кирпичного цвета лицах, а иногда и старая покоробленная картина, представляющая либо цветы и фрукты, либо мифологический сюжет; везде пахнет кваском, яблоком, олифой, кожей; мухи гудят и звенят под потолком и на окнах, бойкий прусак внезапно заиграет усиками из-за зеркальной рамы… Ничего, жить можно — и даже очень недурно можно жить.
14
«Бьют — молчат» (англ.).
Вот такую-то усадьбу пришлось мне посетить лет тридцать тому назад… дела давно минувших дней — как изволите видеть. Небольшое именьице, в котором находилась та усадьба, принадлежало одному моему университетскому товарищу; оно недавно к нему поступило после смерти троюродного дяди, холостяка, и сам он в нем не жил… Но в недальнем расстоянии оттуда зачинались пространные степные болота, в которых, во время летнего прилета, водилось много дупелей; мой товарищ и я — мы оба были страстные охотники, а потому и сговорились съехаться — он из Москвы, я из своей деревеньки — к Петрову дню в его домик. Приятель мой замешкался в Москве и опоздал двумя
свою братью просто презирал — за невежество. Сам он умел читать и писать, выражался правильно и вразумительно — и водки не пил. В церковь ходил редко — так что его раскольником считали. Из себя он был худощав и высок, лицо имел длинное и благообразное, острый нос и нависшие брови, которые он беспрестанно то надвигал, то поднимал; носил просторный опрятный сюртук и сапоги до колен с вырезанными в виде сердца голенищами.
В самый день моего прибытия Наркиз, подав мне позавтракать и убрав со стола, остановился в дверях, пристально посмотрел на меня и, поиграв бровями, промолвил:
— Что же вы, сударь, теперь делать будете?
— А я, право, не знаю. Если бы Николай Петрович слово свое сдержал, приехал — мы бы на охоту вместе отправились.
— А вы, стало, сударь, надеялись, что они так в самый раз и приедут, как обещались?
— Конечно, надеялся.
— Гм. — Наркиз опять посмотрел на меня и как бы с сожаленьем покачал головою. — Коли чтением позабавиться желательно, — продолжал он, — от старого барина остались книжки; я их, буде угодно, принесу; только вы их читать не станете, так полагать надо.
— Почему?
— Книжки-то пустые: не для теперешних господ писаны.
— Ты их читал?
— Не читал, не стал бы говорить. Сонник, например… это что ж за книга? * Ну, есть другие… только вы их тоже не станете читать.
— А что?
— Божественные.
Я помолчал… Наркиз помолчал тоже.
— Главное-то мне досадно, — начал я, — в этакую погоду — дома сидеть.
— В саду прогуляйтесь; а не то в рощу сходите. Тут у нас роща за гумном. Не охочи ли вы рыбу ловить?
— А у вас есть рыба?
— Есть, в пруде. Гольцы, пескари, окуни попадаются. Теперь, конечно, настоящая пора прошла: июль на дворе. Ну… а все-таки попытаться можно… Прикажете удочку снарядить?
— Сделай одолжение.
— Я с вами мальчика пошлю… червей насаживать. А то разве самому пойти? — Наркиз, очевидно, сомневался в том, сумею ли я один справиться.
— Пойдем, пожалуйста, пойдем.
Наркиз улыбнулся молча, но во весь рот, потом вдруг надвинул брови… и вышел из комнаты.
Полчаса спустя мы отправились ловить рыбу. Наркиз надел какой-то необыкновенный, ушастый картуз и стал еще величественнее. Он выступал впереди, степенным, ровным шагом; две удочки мерно колыхались на его плече; босоногий мальчишка нес за ним лейку и горшок с червями.
— Тут, возле плотины, на плоту лавочка устроена для удобства, — начал пояснять мне Наркиз, заглянул вперед и вдруг воскликнул: — Эге! Да наши убогие уж тут… Повадились!
Я вытянул из-за него голову и увидал на плоту, на той самой лавочке, о которой он говорил, двух сидевших к нам спиною людей: они преспокойно удили рыбу.
— Кто это? — спросил я.
— Соседи, — отвечал с неудовольствием Наркиз. — Дома-то есть им нечего, так вот они к нам и жалуют.
— А им позволяется?
— Прежний барин позволял… разве вот Николай Петрович не разрешит… Длинный-то — дьячок из заштатных: совсем пустой человек; ну, а тот, что потолще, — бригадир.
— Как бригадир, — повторил я с изумлением. * Одежда на этом «бригадире» была чуть ли не хуже дьячковской.
— Я же вам докладываю: бригадир. И состояние у них было хорошее. А теперь вот из милости угол отведен, и живут… так, чем господь пошлет. Однако, между прочим, как же быть? Заняли они лучшее место… Надо будет дорогих гостей потревожить.
— Нет, Наркиз, пожалуйста, не тревожь их. Мы тут же присядем в стороне: они нам не мешают. Мне с бригадиром хочется познакомиться.
— Как угодно-с. А только что если насчет знакомства… много удовольствия вы, сударь, получить не надейтесь; слабы они очень понятием стали и в «разговорке» тупы… что малый ребенок. И то сказать: восьмой десяток доживают.