Том 8. Произведения 1930-1934
Шрифт:
Тут только девочка и сама заметила, что ее рука нечаянно попала в плен. Ни дети, ни молодые домашние животные не переносят, когда их члены лишены свободы. Маленькие обезьяньи пальчики вдруг все пришли в движение. Они стали точно крабом или большим жуком со множеством лапок, и эти лапки начали упираться, отталкиваться, изворачиваться, пока, наконец, не вывинтились на свободу из кулака.
— Как ваше имя, прекрасное дитя? — спросил Симонов.
— Жанет, — ответила девочка и, показав головой на паутину, сказала: — Это очень красиво! Не правда ли?
— Очень красиво.
— Кто это сделал?
— Паук. Такое насекомое.
— Зачем сделал?
— Чтобы ловить мух. Летит маленькая мушка и не замечает этих ниточек.
— А зачем?
— Потому что он голодный. Хочет есть.
— А он большой? Где он?
— Подожди, я попробую его позвать.
Профессор роется в карманах разлетайки, наполненных тем мусором, которым всегда полны карманы рассеянных мужчин, лишенных зоркого женского досмотра, достает измятый обрывок бумажки и, выждав короткую передышку ветра, начинает нежно щелкать ее уголком нити паутины. Из-за черного железного прута медленно высовываются две тонкие ножки, коленчатые ножки паутинного цвета, за ними виднеется что-то бурое, мохнатенькое, величиною чуть побольше булавочной головки. Профессор и Жанета переглянулись. Лица у них сосредоточенны, как у двух соучастников важного дела требующего особой осторожности. Но паук, тоже не торопясь, складывает свои ножные суставы и втягивает их назад.
— Ушел, — шепчет профессор.
— Да-а. Он — хитрый. Он увидел, что это мы, а не муха.
— Где же ты живешь, Жанета?
— Здесь и там.
Она указывает пальцем сначала на соседний дом, потом вдоль улицы на газетный киоск и поясняет:
— Здесь мы спим, а там продаем газеты.
— Почему же я тебя раньше не видел?
— Я была в деревне. Только вчера приехала. Но вас я давно знаю, еще до деревни.
Вы очень смешной.
— Много благодарен. Пойдем, дитя мое, со мной, я куплю газету.
Он берет ее за руку. Теперь ручка девочки доверчива, но живые пальцы не могут не шевелиться и не подрагивать: так много в них электрического чувства свободы. Газетный киоск втиснулся между забором железной дороги и перекинутым через нее воздушным мостиком. Это — деревянная будочка с квадратным оконцем и наружным прилавком, на котором газеты лежат стопками, прихваченные сверху, чтобы не развеял ветер, свинцовыми полосами. Коричневых стен киоска почти незаметно из-за множества покрывающих их иллюстрированных журналов, сцепленных между собой деревянными прачечными защипками. По обе стороны прилавка — два ящика с покатыми стеклянными крышками. В них различный мелкий товар для подсобной грошовой торговли: иголки, булавки, катушки, мотки шерсти, наперстки, шпильки, кружки ленточек и тесьмы, карандаши, вязальные крючки, блокноты, пуговицы, роговые, деревянные, костяные, наконец, конфеты в фольге, в бумажках и простой леденец. Внутри домика есть переносная железная печь с плитою. Над крышей высится коленом черная жестяная труба. Когда из этой трубы валит дым, Симонову кажется, что вот-вот киоск-вагончик засвистит и вдруг поедет.
К киоску прислонена, загромождая тротуар, детская клеенчатая, сильно подержанная коляска с откинутым верхом, в каких возят годовалых детей. Вся она полна разной игрушечной, отслужившей свой век инвалидной рухлядью. Тут и плюшевые мишки и коричневые суконные обезьянки с глазками из черных бисеринок, и рыжие курчавые пудели, и головастые разноглазые бульдожки, и дырявые слоны из папье-маше, и множество полуодетых и вовсе голых кукол, иные без волос и без носов, иные с вылезшими наружу паклевыми и стружковыми внутренностями.
— Очень хорошо, не правда ли? — шепнула ему Жанета.
— Великолепно!
— Это все мое.
— О!
Надо было что-нибудь купить. Заманчиво кинулся в глаза иллюстрированный сельскохозяйственный журнал большого формата, довольно толстый, с двумя серыми гривастыми мохноногими арденами на голубоватой обложке. Но устрашала цена в два франка пятьдесят сантимов. Газет он
Профессор начал было рассказывать о пауке, но у него не вышло… Газетчицу интересовали не пауки, а сантимы, и она не слушала. Это была небольшая, полная, еще цветущая женщина, с значительной долей еврейской или цыганской крови в жилах, далеко не такая смуглая и черноволосая, как Жанета, и совсем на нее не похожая. Общее у них было только в рисунке рта, но не в выражении. Глядя на беззастенчивый рот матери, казалось, что она недавно крепко поцеловалась с мужчиной, и опухшие губы по забывчивости еще сохранили форму поцелуя. Кроме того, что она, как и все французы, была очень нетерпелива, — она бывала еще груба со своими клиентами и нередко покрикивала на них. Особенно доставалось от нее ее ami [38] , — должно быть, слесарю, механику или водопроводчику, судя по лицу, всегда перепачканному глянцевитой гарью. Она держала его в строгости. Но в воскресенье, расфранченные, они прогуливались по лесу и, присаживаясь на скамейках, несмотря на публику, обнимались с той свободной откровенностью, какая повелась в Париже со времен войны.
38
друга (франц.).
— До свиданья, мадам, — сказал профессор, — Ваша Жанета очаровательный ребенок. Газетчица почти рассердилась.
— О, вовсе нет, мсье, вовсе нет. Она — дьявол.
— Мадам, разве можно так про ребенка?
— Я вам говорю, что она дьявол. Она злая, она очень злая… Она дьявол. И вдруг без всяких переходов:
— Поди ко мне, поди скорее, моя крошка.
Когда Жанета протиснулась к ней через узенькую боковую дверцу, она посадила ее на свои колена, притиснула к своей пышной груди и стала осыпать бешеными поцелуями ее замурзанную мордочку, а в промежутках ворковала стонущим, нежным голубиным голосом:
— О мой цыпленок, о мой кролик, о моя маленькая драгоценная курочка, о моя нежно любимая!
«А через три минуты она опять ее за что-нибудь нашлепает, — подумал, уходя, профессор. — Такие страстные, нетерпеливые матери — только француженки и еврейки».
Черный кот встретил Симонова странно-холодным и точно недружелюбным взором. «Это оттого, — подумал профессор, — что я опоздал». Кот съел свою порцию грудинки с необыкновенной жадностью и быстротою. Но, окончив еду, он не лег, против давнишней привычки, на полу, в золотом теплом солнечном луче. Он тяжело прыгнул на стол, выгнул спину вверх, по-верблюжьи, и проницательно, с яростной враждой уставился большущими зелеными глазищами в глаза профессора.
— Ты что, брат Пятница? — Профессор нагнулся, чтобы его погладить, и протянул руку. Но кот не позволил. Он злобно фыркнул, мгновенно повернулся к человеку задратым кверху хвостом и в два упругих прыжка очутился на карнизе и на крыше.
— Сердится, — сказал смущенный профессор и мотнул головой. — Но за что? Проходят день и ночь. Наступает мутное и сухое утро. В полдень Симонов смотрел на флюгер чужой виллы. Стрелка его ни на мгновение не оставалась в покое. Она капризно, с разными скоростями вертелась то по солнцу, то против солнца, по всем тридцати двум румбам. В четыре пополудни стало жарко.