Том 8. Стихотворения. Рассказы
Шрифт:
Но освобождающие и светлые идеи Сологуба — только идеи, и его теплое — только воспоминание мертвеца. Его настоящее безжизненно, и, что бы он ни сулил в будущем, какие бы просветы ни виднелись в его гробовой мгле, пред вами все же — только зрелище оригинального человеческого саркофага.
Правда, по своей мертвой дороге, по своей навьей тропе Сологуб не сумел пойти до конца, и он сам не принял своей порочности. Русский Бодлер, он, подобно своему прототипу, тоже не мог осилить того первородного и прирожденного мещанства которое заставляет нас, хотим мы этого или нет, с миром соглашаться и его принимать. Жизнь — это утверждение, а не отрицание. Сам поэт наш почти не живет, он — какой-то несуществующий, его почти нет в живых; но покуда теплится хотя бы последний бледный огонек его существования, зажженный тем Змием, которого он тщетно хочет ненавидеть, до тех пор и он соглашается, и он волей-неволей принимает. Он
Не в том ли счастье и тайна человеческой жизни, что душа всегда остается новорожденной? Она не стареет, и в какие бы «истлевающие личины» мы ни облекали ее, она всегда сохранит под ними свой подлинный младенческий вид, свое неизменно чистое лицо.
Так, не подкуплен ли и не покорен ли сам Сологуб Змием вселенной? И не оттого ли хочется ему, поклоннику Дьявола, и арф Давида, и притчей Соломона, и Матери Пресвятой Богородицы? И не оттого ли с тоской и радостью вспоминает он утро дней благоуханных, когда божественная сила дарила ему окрыленные мечты, вереницы новозданных назаретских голубей, подобных тем, которых из влажной глины создавал и оживлял ребенок-Бог в бедной хате, в Назарете? И не оттого ли, в широкой безбрежности своего несуществования, своего духовного отсутствия из мира, в своем вездесущии, которое на самом деле есть именно это отсутствие, во вселенной-чужбине, Сологуб испытал так много тоски по определенному урочищу, по родному месту, по своей родимой России? В царстве ледяного кошмара, на холодных вершинах уныния и сомнения не мог остаться Сологуб.
О Русь! в тоске изнемогая, Тебе слагаю гимны я. Милее нет на свете края, О, родина моя! … … … … … Не заклинаю духа злого, И, как молитву наизусть, Твержу все те ж четыре слова: «Какой простор! Какая грусть!» … … … … … Печалью, бессмертной печалью Родимая дышит страна. За далью, за синею далью, Земля весела и красна. Свобода победы ликует В чужой лучезарной дали, Но русское сердце тоскует Вдали от родимой земли. В безумных, в напрасных томленьях, Томясь, как заклятая тень, Тоскует о скудных селеньях, О дыме родных деревень.«Милее нет на свете края…» Значит, есть привязанность какой-то одной точке вселенной; значит, не только мир принимаешь, но и прикрепляешь свое сердце к матери, к родине, к великой и святой первобытности. О ревнивой меже, разлучнице людей, скажешь и о том, как
Тепло мне потому, что мой уютный дом Устроил ты своим терпеньем и трудом: Дрожа от стужи, вёз ты мне из леса хворост, Ты зерна для меня бросал вдоль тощих борозд, А сам ты бедствовал, покорствуя судьбе, — Тепло мнеНо далеко ушел Сологуб от первобытной простоты; и он несчастен, потому что презрел «напиток трезвый, холодный дар спокойных рек» и зажег для себя неозаряющие чрезмерного сознания, которые туманят хмелем запретного вина, как это он сам выразительно и прекрасно говорит:
… … … … … Но кто узнал живую радость Шипучих и колючих струй, Того влечет к себе их сладость, Их нежной пены поцелуй. Блаженно все, что в тьме природы, Не зная жизни, мирно спит, — Блаженны воздух, тучи, воды, Блаженны мрамор и гранит. Но где горят огни сознанья, Там злая жажда разлита, Томят бескрылые желанья И невозможная мечта.Передав миру свою печальную повесть, освободил ли он этим и облегчил ли больную душу свою? Мы этого не знаем. И только одно несомненно: пусть когда-то он видел свет и Бога, пусть когда-то хотел их — но теперь изнеможденное, усталое, охладевшее сердце уже не бьется им навстречу. И жуткое и полночное впечатление производит его чуждое, его жестокое творчество, его голос без тембра, его лицо без физиоиомии, его лунные безуханные цветы. От полного уничтожения спасает Сологуба присущее ему сознание единства миров — мировой жизни и мировой смерти; но все же, взятые в своей общей сути, в своем конечном смысле, его стихи — это ледяной дом, ледяной гроб, мимо которого мы проходим не сочувствующие, не взволнованные симпатически и с тем невольным отчуждением, какое в живых порождает хотя бы и красивая, хотя и глубокая Смерть, хотя бы и умный Упырь, на которого так похож Федор Сологуб.
От предложенной характеристики Сологуба не отказывается автор и теперь, много лет спустя после ее появления в первом издании «Силуэтов». Но справедливо признать, что в последние годы поэт стал иным. Едва ли назвал бы он ныне Дьявола своим отцом. Новейшее творчество его, ничего не утратив в своей изумительной четкости, в своей исключительной красоте, движется под новыми знаками — благословения, умиления, тихой печали. Оно уже не окрашено в цвет богоборчества; оно часто говорит о «милой» земле и о «милом» Боге — «с Тобой мы больше не заспорим», — о пленительных веснах и небе голубом. Каким-то великим горем Бог посетил его скорбную душу, но это не озлобило, а только большей покорностью озарило его старое сердце. О старости своей не однажды поминает он: «еще недолго мне дышать, стихи недолго мне слагать». И неотразимо действует на нас, что как свою последнюю любовь, свою последнюю мечту старый поэт воспевает «Россию бедную свою»:
Под вечную вступая тень, Я восхвалю в последний день Россию бедную мою.Он остался верен России, своей Дульцинее, ее верный Дон Кихот. Он упрямо верит «святой мечте» возрождения, он стоит у дверей Дульцинеи,
Настанет день, и Дон Кихоту Отворит Дульцинея дверь.Певец России на развалинах России, на закате своих дней не веря в закат ее дней с глубокой личной раной в душе, но в настроениях молитвенности и упования — так проходит он свои последние дороги и взором грусти и ласки озирает Божий мир и свою теперь опальную у Бога, но тем более родную родину.
И, прощальным взглядом оглядываясь на пройденную жизнь и свои дела в ней, он сознает, что эти дела — слова.
Когда меня у входа в Парадиз Суровый Петр, гремя ключами, спросит: — Что сделал ты? — меня он вниз Железным посохом не сбросит. Скажу: слагал романы и стихи, И утешал, но и вводил в соблазны, И вообще, мои грехи, Апостол Петр, многообразны. Но я — поэт. И улыбнется он, И разорвет грехов рукописанье. И смело в рай войду, прощен, Внимать святое ликованье.