Том 9. Новь. Повести и рассказы 1874-1877
Шрифт:
Все, все негодовали!
— Давыд! — спросил я его, как только мы остались одни, — для чего ты это сделал?
— И ты туда же, — возразил он всё еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно припух. — Что я такое сделал?
— Да в воду зачем прыгнул?
— Прыгнул! Не удержался на перилах, вот и вся штука. Умел бы плавать — нарочно бы прыгнул. Выучусь непременно. А зато часы теперь — тю-тю!..
Но тут отец мой торжественным шагом вошел в нашу комнату.
— Тебя, любезный мой, — обратился он ко мне, — я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься. —
— Не самоубивец я и не вор, — отвечал Давыд, — а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами… Кому же это знать, коли не вам?
Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекрестившись, вышел вон.
— Не любишь? — проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться, однако не мог. — Знать, как-нибудь расшибся, — промолвил он, кряхтя и морщась. — Помнится, о бревно меня водой толкнуло.
— Видел ты Раису? — прибавил он вдруг.
— Нет, не видел… Стой! стой! стой! Теперь я вспоминаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да… Темное платьице, желтый платок на голове… Должно, она!
— Ну, а потом… видел ты ее?
— Потом… Я не знаю. Мне не до того было. Ты тут прыгнул…
Давыд всполошился.
— Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи!
Давыд протянул ко мне обе руки… Его высохшие рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами… но умиленное выражение его лица казалось оттого еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на глаза отцу и не напомнить ему его обещания.
«И в самом деле, — размышлял я, идучи к Латкиным, — как же это я не заметил Раисы? Куда она девалась? Должна же она была видеть…»
И вдруг я вспомнил: в самый момент Давыдова падения у меня в ушах зазвенел страшный, раздирающий крик… Уж не она ли это? Но как же я потом ее не видел?
Перед домиком, в котором квартировал Латкин, расстилался пустырь, заросший крапивой и обнесенный завалившимся плетнем. Едва перебрался я через этот плетень (ни ворот, ни калитки не было нигде), как моим глазам представилось следующее зрелище. На нижней ступеньке крылечка, перед домом, сидела Раиса, облокотившись на колени и подперев подбородок скрещенными пальцами; она глядела прямо в упор перед собою; возле нее стояла ее немая сестричка и преспокойно помахивала кнутиком, а перед крыльцом, спиной ко мне, в изорванном и истасканном камзоле, в подштанниках и с валенками на ногах, болтая локтями и кривляясь, семенил на месте и подпрыгивал старик Латкин. Услышав мои шаги, он внезапно обернулся, присел на корточки — и, тотчас подскочив ко мне, заговорил чрезвычайно быстро, трепетным голосом, с беспрестанными: чу, чу, чу! Я остолбенел. Я давно его не видал и, конечно, не узнал бы его, если бы встретился с ним в другом месте. Это сморщенное, беззубое, красное лицо, эти круглые
— Чу, чу, — лепетал он, не переставая корчиться, — вот она, Васильевна, сейчас — чу, чу, вошла… Слышь! кор… рытом по крышке (он хлопнул себя рукою по голове) и сидит этак лопатой; и косая, косая, как Андрюшка; косая Васильевна! (Он, вероятно, хотел сказать: немая.) Чу! косая моя Васильевна! Вот они обе теперь на одну корку… Полюбуйтесь, православные! Только у меня и есть эти две лодочки! А?
Латкин, очевидно, сознавал, что говорил не то, неладно, и делал страшные усилия, чтобы растолковать мне, в чем было дело. Раиса, казалось, не слышала вовсе, что говорил ее отец, а сестричка продолжала похлопывать кнутиком.
— Прощай, бриллиантщик, прощай, прощай! — протянул Латкин несколько раз сряду, с низкими поклонами, как бы обрадовавшись, что поймал наконец, понятное слово.
У меня голова кругом пошла.
— Что это всё значит? — спросил я какую-то старуху, выглядывавшую из окна домика.
— Да что, батюшка, — отвечала та нараспев, — говорят, человек какой-то — и кто он, господь его знает — тонуть стал, а она это видела. Ну, перепугалась, что ли; пришла, однако… ничего; да как села на рундучок — с той самой поры вот и сидит, как истукан какой; хоть ты говори ей, хоть нет… Знать, ей тоже без языка быть. Ахти-хти!
— Прощай, прощай, — повторял Латкин всё с теми же поклонами.
Я подошел к Раисе и остановился прямо перед нею.
— Раисочка, — закричал я, — что с тобою?
Она ничего не отвечала; словно и не заметила меня. Лицо ее не побледнело, не изменилось — но какое-то каменное стало, и выражение на нем такое… как будто вот-вот сейчас она заснет.
— Да косая же она, косая, — лепетал мне в ухо Латкин.
Я схватил Раису за руку.
— Давыд жив, — закричал я громче прежнего, — жив и здоров; жив Давыд, ты понимаешь? Его вытащили из воды, он теперь дома и велел сказать, что завтра придет к тебе… Он жив!
Раиса как бы с трудом перевела глаза на меня; мигнула ими несколько раз, всё более и более их расширяя, потом нагнула голову набок, понемногу побагровела вся, губы ее раскрылись… Она медленно, полной грудью потянула в себя воздух, сморщилась, как бы от боли, и, с страшным усилием проговорив: «Да… Дав… жи… жив», — порывисто встала с крыльца и устремилась…
— Куда? — воскликнул я.
Но, слегка похохатывая и пошатываясь, она уже бежала через пустырь…
Я, разумеется, пустился за нею, между тем как позади меня поднялся дружный, старческий и детский вопль Латкина и глухонемой… Раиса мчалась прямо к нам.
«Вот выдался денек! — думал я, стараясь не отставать от мелькавшего передо мною черного платьица… — Ну!»
Минуя Василья, тетку и даже Транквиллитатина, Раиса вбежала в комнату, где лежал Давыд, и прямо бросилась ему на грудь.
— Ох… ох… Да… выдушко, — зазвенел ее голос из-под рассыпанных ее кудрей, — ох!
Сильно взмахнув руками, обнял ее Давыд и приник к ней головою.
— Прости меня, сердце мое, — послышался и его голос.