Том 9. Новь. Повести и рассказы 1874-1877
Шрифт:
— Но ведь и «Юрий Милославский» не чета «Цыганам» Пушкина? А? Муза Павловна? — перебил с улыбкой Тархов.
— Еще бы! «Цыганы»… — протянула она с расстановкой. — Ах да, вот еще что, Владимир Николаич: завтра не приходите… куда знаете.
— Почему же?
— Нельзя.
— Да почему?
Девушка пожала плечами и разом, словно что ее толкнуло, встала со стула.
— Куда же вы, Муза, Музочка! — жалобно возопил Тархов. — Посидите еще!
— Нет, нет, нельзя. — Она проворно подошла к двери, взялась за ручку…
— Ну хоть книжку возьмите!
— В другой раз.
Тархов бросился к девушке,
— Экая! настоящая ящерица! — проговорил он не без досады, а потом задумался.
Я остался у Тархова. Надо ж было узнать, что всё это значило. Тархов не стал скрытничать. Он рассказал мне, что эта девушка — мещаночка, швея; что недели три тому назад он в первый раз увидал ее в модной лавке, куда он зашел заказать шляпку по поручению, сестры, живущей в провинции; что он с первого взгляда в нее влюбился и что ему на другой же день удалось заговорить с ней на улице; что она сама к нему, кажется, неравнодушна.
— Только ты, пожалуйста, не думай, — прибавил он с жаром, — не воображай чего-нибудь дурного о ней. По крайней мере до сих пор еще ничего не произошло между нами такого…
— Дурного, — подхватил я, — не сомневаюсь; не сомневаюсь также и в том, что ты об этом искренно сожалеешь, дружище! Потерпи — всё уладится.
— Надеюсь! — промолвил Тархов со смехом, хоть и сквозь зубы. — Но, право, брат, эта девушка… Я тебе скажу — это тип, знаешь, из новых. Ты не успел разглядеть ее хорошенько. Она дичок; у! какой дичок! И с норовом! Да еще с каким! Впрочем, самая эта дикость мне в ней нравится. Признак самостоятельности! Я, брат, просто по уши в нее врезался!
Тархов пустился толковать о своем «предмете» и прочел мне даже начало стихотворения, озаглавленного: «Моя Муза». Его сердечные излияния мне не пришлись по вкусу. Я втайне завидовал ему. Я скоро ушел от него.
Несколько дней спустя мне случилось проходить по одному из рядов Гостиного двора. День был субботний; покупщиков набралось пропасть; отовсюду, посреди давки и толкотни, раздавались зазывные крики сидельцев. Купив, что мне было нужно, я думал только о том, как бы поскорее отделаться от их назойливого приставанья — как вдруг остановился… поневоле: в одной фруктовой лавке я увидал знакомую моего приятеля — Музу, Музу Павловну! Она стояла ко мне боком — и, казалось, чего-то дожидалась. Немного поколебавшись, я решился подойти и заговорить с нею. Но не успел я переступить порог лавки и снять картуз — как она с ужасом отшатнулась и, проворно обернувшись к старичку в фризовой шинели, которому лавочник отвешивал фунт изюму, схватила его за руку, как бы прибегая под его защиту. Тот, в свою очередь, обернулся к ней лицом — и представьте мое изумление! Кого я узнаю в нем? Пунина!
Да, это был он; это были его воспаленные глазки, его пухлые губы, его повислый мягкий нос. Он даже мало изменился в эти семь лет; разве обрюзг немного.
— Никандр Вавилыч! — воскликнул я. — Вы меня не узнаете?
Пунин встрепенулся, раскрыл рот, уставился на меня…
— Не имею чести, — начал было он — и вдруг запищал: — Троицкий барчук! (Имение моей бабушки прозывалось Троицким.) Неужели троицкий барчук? — Фунт изюму вывалился из его рук.
— Точно так, — ответил я и,
Он задыхался от радости, от волнения; он чуть не прослезился, снял шапку, — причем я мог убедиться, что последние следы волосиков исчезли с его «яйца», — достал со дна ее платок, высморкался, запихнул шапку за пазуху вместе с изюмом, надел ее снова, снова уронил изюм… Не знаю, как держала себя Муза во все это время: я старался на нее не глядеть. Я не полагаю, чтобы волнение Пунина происходило от излишней привязанности к моей особе: просто его натура не выдерживала никакого неожиданного толчка. Нервозность бедняков!
— Пойдемте к нам, к нам, голубчик, — залепетал он наконец, — ведь вы не побрезгаете посетить наше укромное гнездышко? Вы, я вижу, студент…
— Помилуйте, я, напротив, буду очень рад.
— Вы теперь свободны?
— Совершенно свободен.
— И прекрасно! Как Парамон Семеныч будет доволен! Сегодня и он раньше обыкновенного домой возвращается, и ее вот мадам отпускает по субботам. Да, постойте, извините, я совсем с панталыку сбился. Вы ведь с племянницей нашей незнакомы?
Я поспешил ввернуть, что не имел еще удовольствия…
— Само собой разумеется! Где вы могли с нею встретиться! Музочка… Заметьте, милостивый государь: эту девицу зовут Музой — и это не прозвище, а настоящее ее имя… Каково предопределение? Музочка, представляю тебя господину… господину…
— Б…у, — подсказал я.
— Б…у, — повторил он. — Музочка! Внимай! Преотличнейшего, прелюбезнейшего юношу видишь ты перед собою. Меня с ними судьба свела, когда они еще совсем в младых летах были! Прошу любить да жаловать!
Я отвесил низкий поклон. Муза, красная, как маков цвет, вскинула исподлобья глазами и тотчас потупилась.
«А! — подумал я, — ты из тех, что в трудных случаях не бледнеют, а краснеют: это к соображению принять следует».
— Не взыщите, она у нас не модница, — заметил Пунин и вышел из лавки на улицу; мы с Музой последовали за ним.
Дом, в котором квартировал Пунин, находился в довольно большом расстоянии от Гостиного двора, а именно на Садовой улице. Дорогой мой бывший наставник по части поэзии успел сообщить мне немало подробностей о своем житье-бытье. Со времени нашей разлуки и он и Бабурин порядком поколесили по святой Руси и только недавно, полтора года тому назад, нашли постоянный приют в Москве. Бабурину удалось поступить главным письмоводителем в контору богатого купца-фабриканта.
— Местечко не доходное, — заметил со вздохом Пунин, — работы много, пользы мало… да что будешь делать? И то — слава богу! Я тоже стараюсь приобресть кое-что перепиской да уроками; только старания мои до сих пор остаются безуспешны. Почерк у меня, вы, может, помните, старозаветный, для нынешнего вкуса неприветный, а что насчет уроков — много мне препятствует недостаток приличной одежды; к тому же я страшусь, что и в деле преподавания — преподавания российской словесности — я также на нынешний вкус непригодный; оттого-то я сижу голодный. (Пунин засмеялся своим сиплым, глухим смехом. Он сохранил прежний, несколько возвышенный склад речи и прежнюю замашку рифмовать.) Все к новизнам, к новизнам обратились! Чай, и вы старых богов уже не почитаете, к новым припадаете?