Том 9. Очерки, воспоминания, статьи
Шрифт:
Гарвей Чэн, мальчик лет пятнадцати, сын американского миллионера, которому принадлежит полдюжины железных дорог и половина лесных дворов на берегу Тихого океана, едет на почтовом пароходе в Европу с целью кончить свое образование, которое еще не начиналось, как насмешливо замечает один филадельфиец. Как на пассажиров, так и на читателя этот молодой человек производит довольно противное впечатление. Он курит, хвастает своими карманными деньгами, которые без нужды постоянно вынимает и пересчитывает, говорит жестокие и глупые вещи и фамильярничает со взрослыми — серьезными и занятыми людьми. Однако путешествие его кончается плохо. Сильная качка и крепчайшая черная сигара, предложенная ему шутником-немцем, делают то, что Гарвей в страшном припадке морской болезни лишается сознания и падает за борт. Но будущий миллионер не погиб (что, в сущности, является почти невероятным). Его спас рыбак с глочестерской шхуны «Мы здесь», и с этого момента для Гарвея началась жизнь, исполненная самых неожиданных и подчас весьма тяжелых испытаний.
Рассказам его о богатстве отца никто не верит: весь экипаж твердо убежден, что мальчик во время падения ударился о борт головой и что с тех пор у него «приключилась неприятность в верхнем этаже». Шкипер судна, по имени Диско Труп, — старый, честный морской волк, — был даже вынужден однажды, как он выразился, собственноручно «прочистить Гарвею мозги», когда молодой человек, забывшись, высказал подозрение, что его карманные деньги вытащены кем-то из экипажа шхуны. Именно с этого эпизода, окончившегося кровопролитием из Гарвеева носа, и началось нравственное перерождение молодого Чэна.
Рецензия на книгу Н.Н. Брешко-Брешковского «Опереточные тайны»
H.H. Брешко-Брешковский. Опереточные тайны (Петербург, 1905)
Вообще г. Брешко-Брешковский питает слабость к таким заглавиям, от которых, по выражению одного провинциального антрепренера, собаки воют и дамы в обморок падают. «Шепот жизни», «В царстве красок», «Из акцизных мелодий», «Тайна винокуренного завода», «Опереточные тайны» и т. д. и т. д. Вероятно, такие заглавия действуют раздражающим образом на любопытство читающей публики из Апраксина рынка. Недаром же столь колоссальным успехом пользуется и до сих пор добрый старый роман под соблазнительным заглавием: «История о славном и храбром рыцаре Францапе Венециале и о прекрасной королеве Ренцывене, с присовокуплением истории о могучем турецком генерале Марцымирисе и о маркграфине Бранденбургской Шарлоте». А «Гуак, или Непреоборимая верность»? А «Английский милорд Георг»? А «Суматоха в коридоре, или Храбрый генерал Анисимов»? Книжечки эти разошлись по России не в одном миллионе экземпляров. Но пусть же г. Брешко-Брешковский не забывает, что успех их — это лавры подкаретной литературы.
«Опереточные тайны» представляют собой окрошку из стареньких-престареньких кусочков, бывших в употреблении, по крайней мере, уж лет пятьдесят тому назад. Здесь и опереточный премьер с «яркими чувственными губами» и с «сочным бархатным баритоном», насвистывающий «бравурные» мотивы, и покровитель искусства корнет Белокопытов, и богач Крайндель (в прежних пьесах — толстый банкир), и пропившийся, но глубоко честный в душе старый актер Штейн, — словом, персонажи сильно подержанные. Как новость, затесался в этот роман художник Тарасович, который на сцене во время антрактов — что уже вовсе невероятно — пишет опереточные этюды. Затем, конечно, ужины, шампанское и, как всегда у Брешко-Брешковского, женщины с адски-зверски-пламенными темпераментами и с телами, похожими на «теплый, упругий, мраморный бархат». У Гоголя есть учитель истории, который, пока толкует об ассириянах и вавилонянах, еще туда-сюда, но как дойдет до Александра Македонского, то сам себя не помнит. Так и г. Брешко-Брешковский: когда речь заходит у него о женщинах, начинается какое-то разнузданное, истеричное, припадочное вранье, в котором даже нет настоящей здоровой чувственности, а просто так себе — упражнения чисто головного характера, тот нелепый, хвастливый и дикий разговор о женщинах, которым на гауптвахте сокращают свой досуг арестованные за буйство подпоручики. Помилуйте! «Чувственные губы, точно кровью вымазанные, жаждут крови». «Вся эта женщина была одно грешное, ослепительное, трепещущее от желаний тело, которое каждым нервом своим, казалось, вопияло (хорош глагол, нечего сказать!): «Возьми меня, ласкай, упивайся мною». «Она замерла в ожидании». «Дико, чудовищно не броситься и не покрыть ее поцелуями»… «Красавица созерцала свой пышный бюст»… Ну, и так далее. Литература… хе-хе-хе… для старичков-с… Общий же вывод из романа, как, впрочем, и из всех произведений г. Брешко-Брешковского, — это то, что автор любит женщин, и притом полных. Ему и книги в руки. Боюсь, что невольно делаю рекламу г. Брешко-Брешковскому. Есть этакие изданьица, вроде, например, «Тайны супружеского алькова», «Интимная красота женщины», «Верное средство в любви» и тому подобные. Писать о них, хотя бы и неодобрительно, это значит способствовать их распространению. Вот поэтому-то я и оговариваюсь: в произведениях г. Брешко-Брешковского звучит не страсть, а — passez le mot [90] — голая порнография, и притом холодно-риторичная, искусственно взвинченная, вымученная. Любители, купив его книжку, разочаруются. Притом я бы и вовсе не упоминал о романах г. Брешко-Брешковского, если бы, к крайнему моему сожалению, не видел, что этот автор все-таки может писать, и писать недурно. Он знает хорошо быт юго-западных окраин, не лишен наблюдательности, чувствует природу. Даже и в «Опереточных тайнах» есть два-три интересных свежих места, например, описание провинциального городка в самом начале романа, полторы странички в последней главе — ссора опереточного премьера с женой, рассказ о том, как Штейн бьет стекла в ресторане. Но эти крошки дарования тонут в огромном море пошлости, трафаретных приемов и преувеличенной, скучной лжи. Все это, впрочем, и раньше говорилось г. Брешко-Брешковскому. Говорилось ему также и о том, что неприлично упоминать в современных повестях фамилии ныне здравствующих людей, а у него на каждом шагу — то известный художник Новоскольцов, то знаменитый певец Северский, то обаятельный Немирович-Данченко. Неужели автор не понимает, как это должно коробить читателя? Но, очевидно, г. Брешко-Брешковского не переделаешь. По-видимому, этот молодой писатель отлился в окончательную форму и застыл в ней. И есть грубая, но меткая русская поговорка: «черного … не отмоешь добела».
90
Извините за выражение (франц.).
Памяти Чехова (статьи)
Прошел ровно год с того дня, когда в маленьком немецком городке, вдали от истекающей кровью родины, умер Чехов, несравненный художник, гордость нашей литературы — угас светлый прекрасный человеческий дух. И последние его волнения, последние слова, последние тоскливые мысли были о России. Какие страшные грозы пронеслись над нами за этот ужасный и, может быть, величайший в нашей истории год! Потоки крови на войне, Ляоян, падение Порт-Артура, четырнадцать дней Мукденского боя, позорная паника, гибель флота у Цусимы. Этот год промчался, как один чудовищный, кровавый, бессонный и безумный день, и вот нам поневоле кажется, что только вчера похоронили мы Чехова.
Но тихой и покойной грустью смягчены воспоминания о нем. Так, вероятно,
Наше воображение пресытилось кровавыми картинами смерти, тысячами трупов, неутолимыми материнскими слезами, грозным заревом пылающих деревень, и нежная поэзия Чехова с его усталыми, спящими полями, облитыми кротким светом вечерней зари, с его росистыми утрами на берегах медленных, заросших камышами рек, с ночными дорогами среди искрящихся снегов, с пахучими летними полднями и шумными веселыми дождями, с прекрасными женскими лицами, так очаровательно улыбающимися сквозь светлые слезы, — вся эта драгоценная прелесть чеховской поэзии представляется нам далекой, бесконечно милой сказкой. И теперь, когда наступает время великих, грубых, твердых, дерзновенных слов, жгущих, как искры, высеченные из кремня, — благоуханный, тонкий, солнечный язык чеховской речи кажется нам волшебной музыкой, слышанной во сне. Но события проходят, и всему наступает конец. Во всех нас живет неумирающая вера в то, что Россия выйдет из кровавой бани обновленной и светлой. Мы вздохнем радостно могучим воздухом свободы и увидим над собой небо в алмазах. Настанет прекрасная новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку, взаимного доверия, красоты и добра. И тогда-то имя Чехова засияет во мраке непреходящего бессмертия. Ибо он был истинным глубоко русским художником, каким до него был разве только один Пушкин. Никто так тонко и проникновенно не чувствовал грусти и шири русской природы. Русская жизнь зачерпнута им повсеместно до самого дна и отражена с мельчайшей правдивостью. Не его вина, если эта жизнь в художественном изображении выходила серой, тоскливой, низменной, неустроенной и дикой. Арестантского халата не напишешь кармином и берлинской лазурью. Он никогда не морализовал, не «обливал ядом презренья», не «жег смехом гражданской сатиры», не «клеймил» гневным словом. Он, как врач, вооруженный громадным знанием, чуткостью, хладнокровным опытом и необычайной наблюдательностью, вдумчиво прислушивался к течению русской жизни и рассказывал нам о наших болезнях, о равнодушии, лености, невежестве, грязи, халатности, мелком зверином эгоизме, трусости, дряблости. И как тонкий грустный скептик, изверившийся в паллиативе, он не досказывал,что одряхлевшему и обленившемуся больному, не встающему с кресла, всего нужнее недоступный для него свободный воздух и быстрые сильные движения. Но диагноз его был безошибочен. Если под Садова, по выражению Мольтке, победил школьный учитель, то с мукденских полей и сопок бежали, топча друг друга в безумной панике: чеховский мужик, оголодавший, одичавший, ослепленный тьмою и рабством, чеховский мещанин, развращенный жизнью городских окраин, чеховское милое, доброе, нелепое, вымирающее слабосильное дворянство, чеховский чиновник, офицер, интеллигент, разъеденные ничегонеделанием, выпивкой, винтом, сплетней, самохвальством, пустой и бесстыдной ленью.
И это Вершинины пускали себе пули в лоб на батареях, и его Астровы сходили с ума, подавленные ужасами кровавого побоища.
Но пусть даже исчезнут, переведутся эти люди — детища мрачного тупого безвременья, — Чехов всегда будет дорог для нас, как великий, недосягаемый мастер слова, как удивительный художник прекрасного русского языка. Вместе с замечательной простотой и скромностью фразы он сумел соединить ее изысканное разнообразие, непостижимую гибкость оборотов, изящную и благородную смелость формы, точность и новизну эпитетов — всю эту неувядаемую прелесть чеховской речи, которой долго еще будут удивляться и учиться писатели будущих времен.
Слова Чехова — это лучшие цветы, растущие на его могиле. Да будут же они благословенны вместе с его незабвенной памятью!
О Кнуте Гамсуне
«Большая книга вышла из печати, целое королевство, маленький шумный мир настроений, голосов и образов. Ее раскупали и читали. Имя его было у всех на устах, счастье не покидало его… Эту книгу он написал на чужбине, вдали от воспоминаний пережитого на родине, и она была крепка и сильна, как вино». «Милый читатель, это история Дидриха и Изелины. Она была написана в доброе время, во дни ничтожных работ, когда все легко переносилось, написана с сильной нежностью к Дидриху, которого бог поразил любовью».
Это все говорится о книге Иоганнеса, сына мельника, которого так же, как и всех героев Гамсуна, бог поразил прекрасной, трагической, пронизавшей всю его жизнь любовью («Виктория»). Но так и кажется поневоле, что Гамсун говорит здесь о другой книге, о своем «Пане», создавшем автору его теперешнюю, чуть ли не всемирную известность.
Первый перевод этого замечательного романа появился у нас около восьми лет тому назад — боюсь ручаться за точность — в книгоиздательстве «Скорпион», в очень хорошем переводе Полякова. Потому ли, что широкая публика относилась тогда еще недоверчиво к этому издательству с таким претенциозным названием и исключительным направлением или благодаря изысканной аристократической своеобразности, непринужденной простоте и глубине, пестроте настроений и новизне формы, которыми блистает это произведение, — но только первое издание его перевода расходилось довольно медленно. Правда, покойный Чехов один «из первых приветствовал его, называя этот роман чудесным и изумительным еще в то время, когда о Гамсуне очень мало знали даже на его родине, в Норвегии. И если теперь имя Гамсуна действительно на устах у всех образованных русских читателей, то это явление приятно заметить, как рост художественного понимания и повышения вкуса.
Что такое «Пан» как литературное произведение? Если хотите, — это роман, поэма, дневник, это листки из записной книжки, написанные так интимно, точно для одного себя, это восторженная молитва красоте мира, бесконечная благодарность сердца за радость существования, но также и гимн перед страшным и прекрасным лицом бога любви. Роман написан так, как пишет гений: не справляясь о родах и видах литературы, не думая о границах дозволенного, приличного, принятого и привычного, без малейшей мысли об авторитетах предшественников и требованиях критиков. Оттого-то этот роман так и напоминает аромат дикого, невиданного цветка, распустившегося в саду неожиданно, влажным весенним утром. Остов романа так прост, что его трудно передать, не вызвав недоумения у того, кто еще не читал его. Некто Томас Глан, лейтенант, охотник, странный человек с тяжелым, звериным взглядом, проводит раннюю весну, лето и осень в горном лесу на севере Норвегии, над морем. Его друзья — лес и великое уединение. Он живет в одинокой лесной хижине, почти в берлоге, вместе с собакой Эзопом, добывая пропитание охотой и спускаясь вниз, в маленький городишко Сирилунд, для того, чтобы купить хлеба и соли. Случайно он знакомится с дочерью местного торговца. Ее зовут Эдвардой. Она подросток, только что начавший формироваться в женщину; она еще держится с той особенной неуклюжестью, которая свойственна этому девическому возрасту, ступая ногами внутрь, но у нее на бледном лице пламенный рот, и вся она, как и Глан, из тех немногих людей, над которыми любовь повисает, как рок, и отмечает их на всю жизнь неизгладимою печатью. Они любят друг друга, но гордость, ревность, каприз, подозрительность — все эти средства вековечной вражды двух полов — обращают их чувство в сплошное взаимное мучительство. Они расстаются: Эдварда выходит замуж за титулованное ничтожество, Глан предается оргиям в своих экзотических скитаниях, — но им суждено до конца дней стонать под гнетом единственной, неразделенной страсти. В романе есть еще несколько лиц: отец Эдварды, хромой доктор, влюбленный в нее, и маленькая самоотверженная женщина — Ева, с ее трогательной, наивной и горячей любовью к Глану. Но главное лицо остается почти не названным — это могучая сила природы, великий Пан, дыхание которого слышится и в морской буре, и в белых ночах с северным сиянием, ползущим вверх по небу, и в железных очах осени, в шепоте листьев, и в их молчании, и в зове птиц и насекомых, и в тайне любви, неудержимо соединяющей людей, животных и цветы. Нет возможности передать подробно содержание этой книги, с ее удивительным, самобытным, волнующим тембром, с ее прихотливыми отступлениями, с ее страстными легендами и горячим весенним бредом, где сон и сон во сне так тонко мешаются с действительностью, что не различишь их. Читаешь роман во второй, в пятый, десятый раз и все находишь в нем новые сокровища поэзии — точно он неисчерпаем.