Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
Узнав, что я от Корнетова, Судок с необыкновенной готовностью вызвался помочь мне. И по привычке, должно быть, воображать вещи, события и имена несуществующие, как подлинно и бесспорно существующие, называл меня не Полетаевым, а monsieur Lef`evre.
Каких только имен я не наслушался, да что имена! – всякого по имени и отчеству и, конечно, подробный адрес с указанием подъезда, этажа и направления двери – «`a gauche» или «`a droite»141 – и при этом точный маршрут: автобус, метро, сентюр – и все это на бумаге разрисовал с красными, синими и зелеными крестиками, означающими остановки, а стрелкой обозначил, как переходить улицу, а под стрелкой человечка, т. е. меня, гордо вступаю к подъезду – «так что и консьержку не надо беспокоить!» Разрисовывая, ударился в мелочи и подробности: кто с кем в соседстве, и что вокруг находится – строят дом (торчит «кран») или ломают, или еще держится здание, обреченное на слом (подпись «руина»), или где церковь близко, или кладбище, или просто каштан.
Увлекшись толковым рисованием, Судок
В руках у меня была карта генерального штаба, но от пестроты, арго и мелочей разобрать ничего нельзя было, все перепуталось и все имена выскочили из памяти. Одно только и запомнил и то, потому что в училище в хоре пел, Бимоль: тут вот на плане лев нарисован – это Лев Шестов, а с этой стороны скрипичный ключ, вроде нот, – квартира Бимоля.
Корнетов картой остался очень доволен, и сам подрисовал каких-то фигурок с нимбами: эти фигурки означали его самого, шествующего со мной к этому единственно запомнившемуся Бимолю.
– Беймолю, – поправил Корнетов, – Беймоль, хотя тоже критик, только с него начинать не советую: делу корысти не будет, и те, кто читал, и те, кто ничего не читал, единогласно сходятся, что понять, что он пишет, ничего нельзя.
Корнетов был в очень хорошем расположении и чего-то смеялся сам с собой и лукаво посматривал. Верно, этот Судок чего-то там смастерил, и такое художественное: глазам веришь, а нет ничего. Корнетов и сам большой выдумщик, про это все знают.
И я воспрянул духом: дело мое выгорит, и кто знает, понемногу приучусь, понаторею и со временем прославлюсь, ну не monsieur Piedplat, а вроде Лефевра. Не надо будет и голову ломать: в самом деле, чего еще недостает русской эмиграции? – есть «Музыкальное Общество», открыли «Похоронное Бюро», все, все, как было в России, разве что недостает…
Остановка с «юнёрами» была чисто программная; какие вопросы должен я задавать, чтобы пыль пустить по-лефевру, обнаружить свои познания и разносторонность, и показать лицом знаменитость.
Помогая Корнетову в хозяйстве, я старался думать в направлении вопросов. За несколько дней у меня сложились три основных.
У всякого есть наболевшие вопросы, и у меня есть такой животрепещущий: «вспомоществование». И мне кажется, что этот вопрос общий, присущий большинству русских, живущих за границей.
Когда объявили о «Зарубежном Съезде», у кого только не возникала мысль, и я со всеми спросил себя: «а не будут ли выдавать вспомоществование»? И когда приехал из Берлина философ И. А. Ильин144 и Корнетов мне сказал, что пойдем на лекцию, я опять невольно спросил себя, хотя никакого намека не было в программе, все о том же «вспомоществовании». И когда я читал о переезде в Париж Альфонса испанского и как ни мало русских заходили к нему на rue de Rivoli с выражением своего сочувствия, я подумал: верно имеется в виду «вспомоществование» и не пойти ли и мне? И сегодня я вырезал из «Последних Новостей» – «Дело Нансена»145 и все с тою же мыслью – нищенства, проникшего все мое существо:
«…опубликован призыв к созданию фонда Нансена для продолжения начатого покойным гуманитарного дела. Фонд должен будет, между прочим, питать средствами международное бюро по делам беженцев…»
Я подчеркнул «питать средствами». Это и будет мой первый вопрос: «Каково ваше мнение о «Деле Нансена» и не ожидается ли выдача вспомоществования?» Второй вопрос должен обнаружить мою разносторонность: я спрошу о самой модной болезни, и почему идет дождь? Третий вопрос мне внушила литературная газета, прекратившаяся на пятом номере за ненадобностью: эмиграция в литературной газете не нуждается! – в этой газете была анкета: «Какое произведение вы считаете самым выдающимся за последнее пятилетие», а я спрошу – «какое самое скучное?» И последний вопрос: «Как вы работаете?» – без этого ни один Лефевр не обходится.
Я поспешил открыться Корнетову. Но Корнетов меня не одобрил.
– Конечно, – сказал Корнетов, – спрашивать вы можете все. Но вы хотите получить ответ и напечатать ваш ответ. А разве возможны такие вопросы: «Какое самое скучное произведение?» Вы думаете, этот вопрос не задавался, и вы первый? – ошибаетесь. НАШИ КРИТИКИ до вас спросили себя, и ответ готов, но ни один из них, даже самый отчаянный Беймоль, не посмеет сказать громко. А если бы какой-нибудь Пытко-Пытковский сболтнул и вы бы записали, ни один редактор, даже сам Чижов, вас не напечатает, или сделает так, что из вашей статьи из набора выпадет строчка и именно как раз та, которой вы хотели щегольнуть. Вы правильно заметили о «вспомоществовании», да, всеобъемлющее нищенство, я это знаю на себе очень хорошо, но забыли другое, всегда сопутствующее нищенству: боязнь, кругосветную робость. И эту боязнь, эту оробелость в десятый, независимый свободный год за границей я тоже на себе чувствую. Вы затронули литературные обычаи, но то же и везде. За
Корнетов был в «абличительном»147ударе, но, выговорившись, вдруг пришел в умиление и покрыл «рожи» – «несчастьем», в котором очутился этот «стомиллион», согнанный вольно или невольно с родной земли и обреченный на долю Лазаря питаться крохами – «и собаки, походя, тебя облизывают».
– Я вам хочу дать совет, – сказал Корнетов, – чтобы действовать наверняка, перед вами открывается блестящая будущность, но дело трудное: легко сказать – Лефевр! Есть темы, вызывающие у людей при всяких обстоятельствах самое доброе расположение и у самых суровых, даже у этих «с воробьиным клювом, а с наскоком ястреба». Эта тема, извините, что говорю прямо… но слово это, как говядина, санскритское и несет в себе признак «обилия» и «тепла». В этой теме глубокий смысл, потому что у нормального человека оно одного порядка с едой: а о еде, как известно, охотно разговаривают, никому не наскучит. Когда, бывало, в самую жестокую пору в России я рассказывал «денежный», но никогда не сбывшийся сон нашего знаменитого археолога Ивана Александровича Рязановского, как приснилось ему, что случился с ним грех, и видит он не то что холмик, а пирамиду выше своего роста – «хожу, говорит, вокруг, не знаю что делать!» – так знаете, одно добродушие светилось в самых упорных и самых закоснелых глазах. Вот что-нибудь в этом роде и спросите: не было ли каких знаменательных сновидений и не играло ли роль пищеварение? И еще есть тема – вечная любовь. Только обязательно должна быть любовность, чтобы не сбиться на похабный анекдот или скабрезный вопрос. А похабщина – это кощунство. Розанов тысячу раз прав. Правда, на кощунство есть любители, но не все, и я скажу – «несчастные». А эта любовная тема неисчерпаема и совсем безобидная. Это тоже можно. Спрашивайте – самый последыш с удовольствием ответит, и всякая козявка свое сочинит.
Признаюсь, весь этот разговор, что можно и чего нельзя, меня поколебал. Но за чаем я стал перебирать в памяти все свои познания в области дозволенного, и целый вечер прохохотали. Да, и в моей жизни были всякие удобные и неудобные положения. В особенности развеселил Корнетова мой рассказ, как я летом под Парижем попал ночевать в один дом, и дверь наружу оказалась заперта…
Я решил начать с Гофмана. Я читал Гофмана. И одно это имя меня привлекло. «Может быть, – думал я, – этот Гофман родственник тому Гофману, а если и не родственник, его знатное волшебное имя делает его любопытным: имена даются неспроста». По плану Судока Корнетов мне объяснил, как проникнуть в дом, в какой идти коридор, и в какую постучать дверь направо.