Том 9. Учитель музыки
Шрифт:
– Знаете, кого надо читать и учиться? – сказал Куковников на прощанье, – Салтыкова. По силе и яркости, Головлевы идут вровень с Карамазовыми, а описания природы по крепости, только еще можно найти у Толстого, единственные в русской литературе. А определение: «беспредельная светящаяся пустота» не уступит Гоголевской «сверкающей красоте».
С Куковниковым я согласен и думаю, что Салтыков первым начинает второй круг наших учителей: Салтыков, Лесков, Гончаров, Тургенев, Писемский, Мельников-Печерский. А «беспредельная светящаяся пустота», как образ, есть ли что-нибудь ближе в нашей бессрочно-каторжной жизни? У меня в этой «светящейся пустоте» сверкал
На неделе зашел африканский доктор, принес показать свои только что появившиеся африканские авантюры, а кстати и мой эмпермеабль посмотреть – в нашей бессрочно-каторжной жизни даже и сна не скроешь!
По совету африканского доктора я написал письмо Мозгину, не произошло ли какого недоразумения, не забыл на конверте и свой адрес поставить. Ответа не последовало, но и мое письмо не вернулось.
И как же мне в мой сонник не нарисовать Мозгина во всей его красе и себя в эмпермеабле? И какая разница мои сны и действительность: проснулся и ничего нет.
Часть седьмая. Грубые дни
1. На хлеб
Больше мне сны не снятся. А это значит, что я погружаюсь в «материю», окостеневаю. С каждым днем неуклонно тяжелое и темное тащит меня, втягивая в себя, глуша мое последнее чувство к сну. Глаза мои видят только то, что доступно человеку при свете дня.
И только осталось: мое чувство, я по-прежнему точно впервые после долгой разлуки смотрю на мир, ставший для меня тесным без сновидений.
В последний раз мне приснилось, будто мне зачем-то надо наверх, и я знаю эту лестницу – крутая с загибами, и уцепилась мне за ноги маленькая старушонка в черном, но я все-таки пошел, тяжело со ступени на ступень подымаясь вверх со своей черной путающейся ношей. Кто-то говорит снизу, что старушонка эта – старая Колотушка, и сердито говорит: зачем я тащу Колотушку наверх чай пить? По голосу узнаю, что это говорит мать, и вспоминаю, ходила к нам в Москве старуха из Андреевской богадельни, Матвеевна, и звали ее Колотушкой, только Матвеевна, как мне запомнилось, хорошая была старуха, приветливая. Хороших людей гораздо больше на свете, чем принято это думать. Это мое убеждение, врывающееся даже в сон, где все навыворот и неожиданно. И вот эта Матвеевна черной цепкой Колотушкой неотцепляющейся тащит меня своей тяжестью за ноги вниз, и я волочу ее со ступени на ступень вверх чай пить наверху. Только очень еще высоко, но уж в маленьком виде виден мне и стол, и на столе чашки, полные с чаем, чуть дымок над чашками, очень горячие, а над столом по стене штук шесть калачей и одна баранка – с картинки, которую я помню, как полюбил картинки смотреть, иллюстрация к яснополянской сказке: «зачем не съел наперед баранку?»
Но тут сон прервали. И оказалось, последний. С тех пор ничего мне не снится – окостеневаю.
А разбудил меня звонок. Кое-как я оделся и к двери. Отворяю. Но совсем это не почтальон и никаких неожиданных денег: передо мной стояла какая-то женфий с раскрытым пакетиком в руке: булавки и иголки. Я их сразу заметил: блестящие с золотыми ушками.
– Зачем мне, – сказал я, – не надо.
Но она не отошла. И со сна и сослепу тычась в раскрытый пакетик, в блестящие булавки и иголки, повторял я:
– Не надо.
И вдруг меня, как кольнуло, и я проснулся:
– Pour acheter du pain!266
Она сказала тихо и сухо, и по голосу я понял, что она не пила и не ела.
Оторвавшись
В тот день я вышел на волю – не по своей, по бедовой. В такую погоду не погуляешь! Блестящие булавки и иголки с золотыми ушками не выходили у меня из глаз. Я знаю, что часто, очень часто, желая отделаться и притом в приличной форме – изобретение человеческой пошлости – на твою беду говорят тебе, что «всем тяжело» – «всем»? – так хотелось бы крикнуть – нет, никогда не всем! всем никогда еще ничего не бывает! И куда мне идти и как быть с моим проколотым сердцем?
Я шел по бульвару Распай. Мелкий холодный дождь и туман срезывали этажи с домов, и улица казалась ниже и теснее, и я чувствовал на себе, как сжимает меня и горбит. Недалеко от Лютеции в одном из выступов в доме, где было наглухо заделано окно, лежала женщина, ничем не покрытая, а как повалилась, и дождик на лицо ей, спит.
«Некуда деваться!» – подумал я.
И первое, что мне подумалось, – мне даже страшно говорить об этом, я как будто заглянул вперед на годы, уж очень что-то знакомое показалось мне. С трепетом я наклонялся и, глядя в ее измученное лицо и уверяясь, что черты не те, но чем-то очень близко… или это печать обреченности? «Не вернее ли было бы в Сену, и конец!» – подумал я. А, может, у нее и была такая мысль, но, видно, последнее утомление, а много, должно быть, эта бесприютная ходила! – а, главное, местечко удобное – каменный выступ – прилегла и заснула.
«Земля уходит, – думал я, – я это знаю, земля уходит от обреченных. И все меньше и меньше становится пространства, где бы стать и держаться, и некого больше покликать, ну, никого нет! и вот наступает – некуда деваться!»
Нет, она с булавками и иголками не ходила… И вовсе не оттого, чтобы, как это еще и теперь говорят, из гордости, мол, человек не попросит – какая жестокая обида для всех нас, когда говорят так, вот для этих, кто ходит по домам с булавками и иголками или поет под окном или просто молча стоит у бистро, когда варят кофе, или около булочной, из окна которой глядят, перемигиваясь, остроносые хлебцы, и кто посмеет бросить всем этим несчастным презрительную кличку! – нет, унижения нет человеку просить человека «на хлеб» или, что то же, хотя бы на один еще день дышать на земле. Она мать той – с булавками и иголками. И вот ее последний сон на воле. За час дождик всю ее до кости промочит, а на завтра, – но не все ли равно, на каком еще каменном сыром выступе досыпать вечность?
Проходя в метро на Мадлэн, я увидел в проходе двух женфий в черном, в таком густо-черном, сонно-черном, как Колотушка-Матвевна из моего последнего сна; одна стояла, влипая в стену и как бы дымилась, а ее спутница, прикурнув к углу, дымясь, спала. Я заглянул в глаза стоявшей – и она посмотрела на меня, и когда наши глаза встретились, в глазах ее блеснула, как иголка. И я узнал ее, это была сестра той, которая разбудила меня. И видно никуда мне не скрыться от моих черных сестер, в глазах которых последним отчаянием взблескивает стальная блестящая игла.