Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
— Вы — кто?
— Кожемякин, — говорю, — мы частенько в казначействе видаемся, а с супругой и дочкой вашей я даже знаком.
— Испортили мне дочь, — хрипит, и потащил её, шлёпая по лужам, а она, прыгая за ним на тонких ножках, качается, как ветка около ствола, под ветром сильным. Жалко глядеть. Что с ней будет теперь.
Любят у нас человека хоронить: чуть помрёт кто позначительней — весь город на улицы высыплется, словно праздник наступил или зрелище даётся, все идут за гробом даже как бы с удовольствием некоторым. Положим, —
«Вот и март приспел, вчера был день Алексея, божьего человека, должна бы вода с гор бежать, а — морозно, хоть небо и ясно по-вешнему. Сегодня гуляли с Марком вокруг города, и весь путь он всё сказывал о трудной и печальной русской старине. Любит он народ и умеет внушать внимание к нему, да и к себе внушает любовь. Максима так перемесил, что парень за этот краткий срок стал на себя не похож, мягок, ласков и всё улыбается, словно пред ним любимая девица стоит. Только вот забывчивость одолела его: то забыл, другое не запомнил. Это — от книг, ест он книги, как молодой жеребец вешнюю траву.
Заметно, что дядя Марк предпочитает его мне, говорит с ним чаще и охотнее, чем со мной. Опасаюсь, не загордился бы парень.
Весело вчера говорил ему дядя Марк:
— Тело у нас — битое, а душа — крепка и не жила ещё, а всё пряталась в лесах, монастырях, в потёмках, в пьянстве, разгуле, бродяжестве да в самой себе. Духовно все мы ещё подростки, и жизни у нас впереди — непочат край. Не робь, ребята, выкарабкивайся! Встанет Русь, только верь в это, верою всё доброе создано, будем верить — и всё сумеем сделать.
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье, жил некогда великой и страшной радостью, горел в огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей день светит миру душа его этим огнём, да не погаснет по вся дни жизни и до последнего часа.
Хорошо вчера говорил он Максиму:
— Нам, брат, не фыркать друг на друга надо, а, взяв друг друга крепко за руки, с доверием душевным всем бы спокойной работой дружно заняться для благоустройства земли нашей, пора нам научиться любить горемычную нашу Русь!
Приятно было слушать эти умные слова. Действительно, все фыркают, каждый норовит, как бы свою жизнь покрепче отгородить за счёт соседа, и оттого всеместная вражда и развал. Иной раз лежу я ночью, думаю, и вдруг поднимется в душе великий мятеж, выбежал бы на люди да и крикнул:
«Братцы! Россию-то пожалейте, дело-то древнее, на крови, на костях строенное!»
«Вася Савельев пропал, третьи сутки ищут, — нигде нет. Ефим прямо землю роет, прибежал ко мне, на губах пена, трясётся, кричит:
— Это вы, чернокнижники, смутили его. Ты, Максимка, должен всё знать, говори!
И шапку о землю бьёт.
А Максим почернел, глядит на Ефима волком и молчит. Накануне того как пропасть, был Вася у неизвестной мне швеи Горюшиной, Ефим прибежал
Марк Васильич второй день чего-то грустен, ходит по горнице, курит непрерывно и свистит. Глаза ввалились, блестят неестественно, и слышать он хуже стал, всё переспрашивает, объясняя, что в ушах у него звон. В доме скушно, как осенью, а небо синё и солнце нежное, хоть и холодно ещё. Запаздывает весна».
«Подходит ко мне Марк Васильич и спрашивает, улыбаясь:
— Вас когда тоска больше одолевает — осенью али весной?
— Зимой, — говорю.
— А меня — весной. Как небо раскроется, так и потянет куда-то, оторвал бы себя с места да и — марш. Мимо городов, деревень, так — всё дальше, в глубь земли, до конца!
Гляжу на него, а ответить не умею. Уйти ему отсюда нельзя, слава богу, он по какому-то закону два года должен прожить у нас».
«Вдруг ударило солнце теплом, и земля за два дня обтаяла, как за неделю; в ночь сегодня вскрылась Путаница, и нашёлся Вася под мостом, ниже портомойни. Сильно побит, но сам в реку бросился или сунул кто — не дознано пока. Виня Ефима, полиция допрашивала его, да он столь горем ушиблен, что заговариваться стал и никакого толка от него не добились. Максим держит руки за спиной и молчит, точно заснул; глаза мутные, зубы стиснул.
Марк Васильич ушёл вчера в полдень к попу, там ночевал и сегодня, видно, там же ночует, — скоро десять часов, а его нету».
«На похоронах Васи — Горюшину эту видел, шла об руку с Любой Матушкиной. Женщина неприметная, только одета как-то особенно хорошо, просто и ловко.
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
— Придавая богу хотение и действия, — кричит поп, — ты награждаешь его свойствами своими, человеческими, ты расщепляешь его единство.
— Старо это! — ворчит дядя.
— Позволь! Чего бог может хотеть, когда он — всё, и как он может действовать, на что направил бы действие, когда вне его ничто же бысть?
— Это, Саша, восток, брось! Это уже пережёвано, — без охоты говорил дядя.
— Но если мною не пережито? Если для меня это мучительная загадка?