Тошнота
Шрифт:
Я в тоске огляделся вокруг: настоящее, ничего, кроме сиюминутного настоящего. Легкая или громоздкая мебель, погрязшая в своем настоящем, стол, кровать, зеркальный шкаф – и я сам. Мне приоткрывалась истинная природа настоящего: оно – это то, что существует, а то, чего в настоящем нет, не существует. Прошлое не существует. Его нет. Совсем. Ни в вещах, ни даже в моих мыслях. Конечно, то, что я утратил свое прошлое, я понял давно. Но до сих пор я полагал, что оно просто оказалось вне поля моего зрения. Прошлое казалось мне всего лишь выходом в отставку, это был иной способ существования, каникулы, праздность; каждое событие, сыграв свою роль до конца, по собственному почину послушно укладывалось
Еще несколько мгновений я был захвачен этой мыслью. Потом рывком расправил плечи, чтобы от нее избавиться, и придвинул себе блокнот.
«…что составил завещание».
И вдруг мне стало непереносимо мерзко, перо выпало из моих рук, разбрызгивая чернила. Что случилось? Опять Тошнота? Нет, это была не она, комната хранила свой обычный приторно-дружелюбный вид. Разве что стол казался более тяжелым, более громоздким и ручка более тугой. И однако, маркиз де Рольбон только что умер во второй раз.
Еще совсем недавно он был здесь, у меня внутри, спокойный и теплый, по временам я даже чувствовал, как он во мне шевелится. Для меня он был живым, более живым, чем Самоучка, чем хозяйка «Приюта путейцев». Конечно, у него были свои причуды, он мог по нескольку дней не появляться совсем, но часто, когда погода каким-то неисповедимым образом этому благоприятствовала, он, словно метеочувствительное растение, выглядывал наружу – и я видел его бледное лицо и сизые щеки. Но даже когда он не показывался, я чувствовал, как он давит своей тяжестью мне на сердце, – я был полон им.
И вот не осталось ничего. Как не осталось былого блеска на следах высохших чернил. Виноват был я сам: я произнес те единственные слова, которые не следовало произносить, – я сказал, что прошлое не существует. И в одно мгновение, совершенно бесшумно, маркиз де Рольбон вернулся в небытие.
Я взял в руки его письма, в каком-то отчаянии стал ощупывать их.
«Но ведь это же он сам, – убеждал я себя, – он сам начертал один за другим эти знаки. Он надавливал на эту бумагу, придерживал листки пальцами, чтобы они не ерзали под его пером».
Поздно – все эти слова потеряли смысл. Существовала пачка пожелтелых листков, которые я сжимал в руках, и только. Конечно, была у нее вся эта сложная история: племянник Рольбона в 1810 году погиб от руки царской полиции, бумаги его были конфискованы и взяты в Секретный архив, потом, сто десять лет спустя, переданы пришедшими к власти Советами в Государственную библиотеку, откуда я их выкрал в 1923 году. Но все это казалось неправдоподобным – об этой краже, совершенной мной самим, у меня не осталось никаких реальных воспоминаний. Чтобы объяснить присутствие этих бумаг в моей комнате, нетрудно было сочинить сотню других куда более правдоподобных историй, но все они перед лицом этих шершавых листков показались бы пустыми и легковесными, точно мыльные пузыри. Если я хочу вступить в контакт с Рольбоном, лучше уж заняться столоверчением, чем рассчитывать на эти листки. Рольбон исчез. Исчез без следа. Если от него остались еще какие-то кости, они существовали сами по себе, независимо от всего прочего, они представляли собой просто некоторое количество фосфата и известняка в сочетании с солями и водой.
Я сделал последнюю попытку: я стал повторять слова мадам Жанлис, с помощью которых я обычно воскрешаю маркиза: «Его опрятное морщинистое личико, все изрытое оспинами, на котором было написано выражение какого-то особенного плутовства, бросавшееся в глаза, несмотря на все старания маркиза его скрыть».
Лицо
Пробило четыре. Вот уже час я сижу на стуле, праздно свесив руки. Начинает смеркаться. Больше ничего в комнате не изменилось: на столе по-прежнему лежит блокнот белой бумаги, рядом с ним ручка и чернильница… Но никогда больше я не стану писать на начатой странице. Никогда не пойду улицей Инвалидов Войны и бульваром Ла Редут в библиотеку, чтобы поработать в ее архивах.
Мне хочется вскочить, выйти на улицу, заняться чем угодно, чтобы забыться. Но я если шевельну хоть пальцем, если не буду сидеть совершенно неподвижно, я знаю, что со мной случится. А я пока еще не хочу, чтобы это случилось. Чем позже это произойдет, тем лучше. Я не шевелюсь – машинально перечитываю на листке бумаги неоконченный абзац:
«Усердно распускались самые зловещие слухи. Очевидно, Рольбон попался на эту удочку, поскольку в письме от 13 сентября сообщил племяннику, что составил завещание».
Великое предприятие под названием Рольбон кончилось, как кончается великая страсть. Придется придумать что-нибудь другое. Несколько лет назад в Шанхае в кабинете Мерсье я внезапно стряхнул с себя сон, я очнулся. Но началось другое сновидение: я зажил при царском дворе, в старых дворцах, таких холодных, что зимой в дверных проемах нарастали ледяные сталактиты. Сегодня я очнулся перед блокнотом белой бумаги. Факелы, празднества в ледяных домах, мундиры, прекрасные зябнущие плечи – все исчезло. Вместо них в теплой комнате осталось НЕЧТО, и это нечто я не хочу видеть.
Маркиз де Рольбон был моим союзником: он нуждался во мне, чтобы существовать, я – в нем, чтобы не чувствовать своего существования. Мое дело было поставлять сырье, то самое сырье, которое мне надо было сбыть, с которым я не знал, что делать, а именно существование, МОЕ существование. Его дело было воплощать. Все время маяча передо мной, он завладел моей жизнью, чтобы ВОПЛОТИТЬ через меня свою. И я переставал замечать, что существую, я существовал уже не в своем обличье, а в обличье маркиза. Это ради него я ел, дышал, каждое мое движение приобретало смысл вне меня – вон, там, прямо передо мной, в нем; я уже не видел своей руки, выводящей буквы на бумаге, не видел даже написанной мной фразы – где-то по ту сторону бумаги, за ее пределами, я видел маркиза – маркиз потребовал от меня этого движения, это движение продлевало, упрочивало его существование. Я был всего лишь способом вызвать его к жизни, он – оправданием моего существования, он избавлял меня от самого себя. Что я буду делать теперь?
Только не шевелиться, главное – НЕ ШЕВЕЛИТЬСЯ… ОХ!
Мне не удалось удержаться, и я повел плечами.
Я потревожил вещь, которая ждала, она обрушилась на меня, она течет во мне, я полон ею. Ничего особенного: Вещь – это я сам. Существование, освобожденное, вырвавшееся на волю, нахлынуло на меня. Я существую.
Существую. Это что-то мягкое, очень мягкое, очень медленное. И легкое – можно подумать, оно парит в воздухе. Оно подвижно. Это какие-то касания – они возникают то здесь, то там и пропадают. Мягкие, вкрадчивые. У меня во рту пенистая влага. Я проглатываю ее, она скользнула в горло, ласкает меня, и вот уже снова появилась у меня во рту; у меня во рту постоянная лужица беловатой жидкости, которая – ненавязчиво – обволакивает мой язык. Эта лужица – тоже я. И язык – тоже. И горло – это тоже я.