Тоска по чужбине
Шрифт:
И такие... решают судьбу страны?
Муть язвительного отвращения заклубилась под горлом, новые слова полезли без порядка многослойным намёком: «...и, видя ныне воеводу, как всем известно, от приблужения рождённого, который ныне шепчет ложное во уши царю и льёт кровь христианскую, яко воду... Не пригоже у тебя быти таковым потаковникам, о царю! В законе Господнем первом писано: «Моавитин и аммонитин и выблядок до десяти родов во церковь Божию не входят...»
Моавитяне — намёк на родичей царицы. Подобные приписки латиняне называли «post scriptum». Они впиваются в сознание больнее, чем само письмо. Пусть смысл её дойдёт только до посвящённых, Андрей Михайлович не мог отказать себе в удовольствии мазнуть
Как сон сквозили дни Андрея Михайловича в гостях у князя Радзивилла, в Вильно. Николай Юрьевич не навязывал ему знакомств до королевского пожалования, то есть решения вопроса, каким будет имущественное и правовое положение Курбского в Литве. Дом стоял на тихой, хотя и не окраинной улице, полого поднимавшейся к холму и замку Гедимина. На проезжую часть он выходил глухой стеной, а окна и крыльцо были обращены во двор, плотно замощённый камнем. Узоры цветного кирпича, фигурные решётки на окнах и черепичная крыша, промытая весенними дождями, создавали впечатление особой чистоты и зажиточной домашности. Лето установилось ласковое, нежаркое, подходящее для дальних прогулок с добрым собеседником. Князь Радзивилл был именно таким — доброжелательным, начитанным. Курбскому было проще и приятней с ним, чем с Полубенским и Воловичем.
Николай Юрьевич говорил о Литве языком влюблённого. Какой стороны жизни её он ни касался, всё выглядело разумней и добрее, чем в Германии, Московии, не говоря о Турции. В последние годы в Литве наметился подъём хозяйства, исчезли неурожаи, а с ними разорение, на годы прерывавшее здоровое течение жизни Московии. Шляхта научилась считать деньги и принимала меры, чтобы продажного хлеба становилось больше. Уж как они заставили работать своих крестьян, дело их совести, но приходилось признать, что денежная мощь государства возросла.
— То наша заграда от варварской Московии! Не то хочу сказать, что свет вероучения вовсе угас у вас, но науки и художества угнетаются. Сробил в Москве Иван Фёдоров добрую друкарню, да едва успел первую книгу — «Апостола» — распродать, як страха ради смертного к нам утёк. Чим он вашим фарисеям не угодил, в толк не возьму. Нам от того прибыток, он ныне во Львове трудится. Великий князь магистра и нас винил: якобы мы художников, в Россию едущих, на рубежах удерживаем. Он лишь художников по пушечному делу привечает, а прочие ему не надобны. Филозофов, алхимиков, астрономов боится, лекаря тольки для себя держит.
И в христианской науке — чуть кто умом вознесётся, попробует не по букве рассуждать, сейчас его в огонь, як Башкина. Умнейший самородок был у вас — Федос Косой, так тоже к нам сбежал. Старец Артемий, православный философ знатный...
— Я про Артемия дурного не скажу, — не выдержал Курбский. — А от Косого невелик прибыток! Еретик, холод!
— К тому веду, — невозмутимо возразил Николай Юрьевич. — Аж из Италии, от папских гонений бегут к нам различные еретики. Но вера наша от того не слабей, а крепче, упражняемая в откровенных спорах. Опробуй десницу год не упражнять, поднимешь саблю?
— Всех привечать — Вавилон родится, — возразил Андрей Михайлович, но без находчивости и страсти.
На тесных улочках литовской столицы, под добродушно-выжидательными взглядами владельцев книжных, съестных и прочих лавок, вежливо предлагавших разложенный товар, а не таскавших по-московски за рукава, в сквозной тени едва распустившихся, ровно рассаженных лип и тополей не хотелось защищать брошенное. Курбский и Радзивилл прохаживались пешком, без своры вооружённых холопов, что тоже было внове Андрею Михайловичу. Они свернули в переулок, где жили книжники, учёные и школяры. Неподалёку размещались общедоступная библиотека и школа, недавно открытая социнианами. Здесь сам дух свободных раздумий вторил панегирику Радзивилла. Он завёл Курбского во дворик дома одного ученого-содянианина,
Покровительство сильных людей, по странной случайности оказавшихся во главе литовской разведки, чувствовалось и в зажиточном укладе дома, и в уверенной повадке хозяина. Посреди двора был возведён новый фонтанчик со статуей учёного, склонившегося над книгой. На нём были мантия и остроугольная шапочка, лицо же — прямоносое, тонкогубое, задумчивое и в то же время жёсткое. Лицо человека, знающего больше, чем говорит и пишет, очень напоминало самого Симеона Будного (если убрать радушную улыбку, с которой он встретил князя Радзивилла). Покуда Николай Юрьевич уговаривал его «не турбовацца, бо мы запросто заглянулы, из допытливости», Андрей Михайлович узрел ещё одну статую — тощую немецкую жёнку в облегающей до неприличия рубахе. Она была прилеплена к стене на высоте второго этажа. Маленькие соски её торчали под тканью остро и греховно, странно сочетаясь со взбитыми волосами и гримаской усталой блудницы. Андрей Михайлович отвёл глаза. Свежая травка пробивалась между плитами, охватывая каждую зелёной рамкой; укромно чернели окошки-продухи в кладовой у самой земли, забранные решётками; с низкого крыльца в дом вела резная дверь, на улицу — железные ворота. Темносерая черепица на крыше состояла из множества полутрубок, вставленных одна в другую, словно чешуя. По ним, сыто курлыча, ходили сизарь и голубка.
И эти голуби, и каменная жёнка, и новорождённая трава согрели, одарили Андрея Михайловича предчувствием любви и долгой, счастливой жизни. Он вдруг поверил, что найдёт счастье здесь, в Литве, или на тёплой Волыни, где Сигизмунд Август обещал ему староство. И непременно будет новая любовь. Даже мучительная мысль о сыне и жалость к жене, чей удел ныне — монастырь, не смогли омрачить нечестиволикующего предчувствия. Он бы ещё так постоял, вслушиваясь в его неясный голос, но Будный с холодновато-вежливым поклоном позвал его в дом «отведать нашего сциплого почастунка» — скромного угощения.
Видимо, Радзивилл считал, что с Будным Курбскому говорить не опасно, люди свои. Он только уводил беседу от богословия, не желая раздражать гостя. Сошлись на школах — полезно ли открывать их для простых людей или ограничить грамотность шляхетским сословием. Андрей Михайлович напомнил о новгородском архиепископе Геннадии, вводившем обязательное обучение письму и счёту детей дворян и посадских, а Будный поделился впечатлениями от социнианских школ. В позапрошлом году самая сильная в Вильно православная община пригласила «для учынков у письма» бежавших из Швейцарии еретиков. Им было поставлено одно условие — вопросов веры не касаться, обучать детей светским наукам, вплоть до астрономии и лекарского дела, а также непременно ремеслу по выбору родителей. Литовская веротерпимость оборачивалась очевидной пользой, но Курбский проворчал, что вряд ли социниане удержатся от попыток исказить детскую веру: «Надобно им напомнить евангельское — аще ты совратишь хотя бы единого из малых сих, то лучше бы тебе быть камнем...» — «Суров ты, князь», — шутливо укорил Радзивилл.
Ушёл Андрей Михайлович из дома первого встреченного в Литве учёного с двойственным чувством умственного удовольствия и неприязни: в веротерпимости Будного мнился ему цинизм, в связи с Остафием Воловичем — что-то потаённо-нечистое... И исподволь томило обидчивое любопытство мальчишки-несмышлёныша — перед чужим забором.
Минуло лето. Разговоры сменились делом, более привычным князю Курбскому, — войной. До вступления в новые владения он должен был доказать верность Сигизмунду Августу. А своему царю показать, какого воеводу тот потерял.