Товарищ Кисляков
Шрифт:
Если, допустим, дать ему десять рублей, ведь это не будет значить, что дело ограничится этими десятью рублями, раз он знает теперь, где ты живешь. И если он не придет просить, то всё равно самому будет неловко знать, что где-то поблизости твой товарищ так нуждается. Если бы он хоть жил в другом городе.
— Ты, что же, думаешь всё-таки в Москве остаться? — спросил Кисляков.
— А куда же деваться-то?.. А тут еще болезнь… рак, должно быть. Нужно бы сделать исследование или там просвечивание, а на что сделаешь?
Кисляков
— Вот и у моей жены что-то неблагополучно, — сказал он, обрадовавшись, что у Елены Викторовны есть тоже болезнь, хотя еще не так давно относился с раздражением к этой болезни, в которую мало верил.
— А где же жена-то?
— Она на даче.
— О, брат, у тебя совсем хорошо: жена по дачам ездит.
— Да нет, она, собственно, не на даче, а на Волге у родных, — сказал Кисляков. — Ее бы надо везти в Ессентуки, а средств никаких, ну и поехала, чтобы немножко передохнуть. Это еще дешевле, чем в Москве. Ведь у меня не одна жена, есть еще тетка.
Он едва не упомянул про собак, но во-время удержался.
Гость, взявши машинально из сухарницы корочку хлеба, жевал ее, видимо, вставными износившимися зубами и говорил о своей болезни, о том, что он прежде не так чувствовал ее, теперь же, когда приходится голодать, он замечает резкое ухудшение.
Кисляков слушал, даже задавал вопросы о некоторых подробностях, — например, не бывает ли у него тошноты и болей под ложечкой. А сам думал в это время о том, что если бы у него было хоть тридцать рублей, тогда бы можно было дать.
— А я тебе скажу, что никакого у тебя рака, судя по всем признакам, нет, — сказал Кисляков. — Тебе только лучше всего уехать из Москвы на свежий воздух. У тебя родных-то разве никого нет?
— Никого. Я один из всего рода остался. После меня будет чисто… Из близких людей только вот тебя и встретил. А знакомые… ты ведь знаешь, какие теперь люди стали: он как видит, что ты нуждаешься, так и старается от тебя стрельнуть в сторону при встрече. Это вот ты бросился с распростертыми объятиями, а другие, брат, теперь не бросаются.
Кисляков решил, что если Николай сам попросит, то он даст ему десять рублей, хотя бы его и ждал скандал с Тамарой, вероятно вообразившей после этого обеда, что у него денег куры не клюют.
Но Николай определенно и ясно не просил денег. Он только опять свернул разговор на свою неоплаченную комнату. Погладывая уже вторую корочку, взятую из той же сухарницы, он говорил о том, что если бы ему удалось заработать хоть несчастные гроши, он бы перевернулся как-нибудь.
У Кислякова уже покраснели щеки от морального напряжения, он слушал Николая, глядя ему прямо в глаза, чтобы видно было, что он не уклоняется от его рассказов, как те его знакомые, что стреляли от него в сторону при встрече на улице.
Но Николай не говорил, и благодаря этому с каждой минутой у Кислякова усиливалось напряжение.
Гость вздохнул, опять обвел рассеянными глазами комнату, погладил своей огромной худой рукой ввалившиеся щеки и, покачав головой, сказал:
— Да, милый, тяжело. Тебе-то всё-таки легче. Я хоть на тебя порадуюсь.
Кисляков уже не задавал вопросов. Он только сидел и слушал, думая о том, уйдет ли Николай не попросив денег, или попросит.
Николай сидел некоторое время молча, опустив голову, как бы задумавшись о чем-то безотрадном. Он, видимо, потерял всякую чуткость в людских отношениях после того, как видел, что его знакомые при встрече с ним переходят на другую сторону. Поэтому, раз здесь его встретили приветливо, сам хозяин зазвал к себе — он всё продолжал сидеть. Говорил медленно, задумывался, молчал.
Кисляков тоже молчал, чтобы не наводить гостя на новые темы.
— Что меня больше всего пугает, так это какое-то внутреннее опустошение, что ли, — я уж не знаю что, — сказал Николай, с недоуменным жестом разводя руками, которые лежали у него на подлокотниках кресла. — Сколько я ни встречал своего брата-интеллигента, ни разу мне не удавалось разговориться. и вызвать его на разговор, чтобы у него заблестели глаза от какой-нибудь идеи. В чем тут дело?.. Опустели, что ли, так все? Кончились?
Кисляков не ответил, так как тогда, наверно, завязался бы разговор, от которого у Николая заблестели бы глаза, и он до вечера бы не кончил. Но совсем никак не отозваться было неловко, и потому Кисляков покачал задумчиво головой, показывая этим, что он и сам думал об этом не раз?
— У всех рознь, злоба. Человек человеку не нужен. Внутренно не нужен. Это страшно. А главное — не услышишь ни одной задушевной мысли.
Он сделал было движение встать, — очевидно, собираясь уходить.
— Задушевность теперь не в ходу, — сказал Кисляков с тем, чтобы гость не ушел в молчании, а услышал бы хоть одно созвучное слово.
— Вот именно! — оживившись и обрадовавшись, подхватил Николай, опять садясь в кресло. — Именно задушевность не в ходу. Ты это совершенно правильно…
— Ну, прости, милый: мне надо по делу, — вдруг неожиданно для самого себя проговорил Кисляков и даже покраснел от того, что это могло выйти неловко, позорно.
Но гость нисколько не оскорбился.
— Иди, иди, голубчик, задерживать не буду. Теперь, брат, время суровое, — минуту упустил — часами не нагонишь, — сказал Николай, заторопившись уйти. — Ты меня пригрел, вот я и разболтался. Я уж отвык по-человечески, как брат с братом, с людьми-то говорить. Боже, что сделалось с людьми… Я вот еще корочку хлебца возьму у тебя.