Товарищи (сборник)
Шрифт:
Но и не будем слишком поддаваться этому чувству, которое в наше время может, чего доброго, показаться и наивным.
Впрочем, и на этот раз, переправляясь в Вешенскую, видел я, как шарили с палубы парома кинокамеры по левому берегу, отыскивая «сквозь голызины ветвей» двухэтажный светлый дом над Доном. Если и в обычное время не обходят стороной кинооператоры Вешки, то накануне семидесятилетия Шолохова они так и прихлынули сюда. Вот и сегодня, по словам Булавина, как ни пытался Михаил Александрович, не уберегся он от их вспышек. Но еще больше обрадовался встрече со своим старым
Есть своя печаль в этой неизбежности круглых дат, от которых сам же Михаил Александрович и предостерегал пять лет назад здесь, в Вешенской, своих земляков и читателей со всех концов страны, чествующих его: «Окапывайтесь где-то в районе пятидесяти лет». Но и слава славе рознь. Есть искусственно раздуваемая и немедленно испускающая дух, как та же злосчастная кобыла Щукаря. И есть на необозримых пространствах нашей литературы незыблемые крепости, через которые прошла главная артерия всей истории Родины. Дотронувшись до нее, можно ощутить могучий гул ее пульса, перекатывающийся из века в век, из эпохи в эпоху: Михайловское, Ясная Поляна, Вешенская…
Ближе к полуночи — крупнее над станицей звезды. Останавливаясь и облокачиваясь на барьер Вешенской набережной, Булавин вглядывается в точно такие же, встречно мигающие своим близнецам из глубин Дона.
— Я никакой не критик, — говорит он, — мое дело хлеб, привесы и надои, по, по-моему, достаточно только один рассказ «Чужая кровь» прочитать, чтобы увидеть там и революцию, и великую родительскую любовь, и вообще почувствовать, какие уже тогда были у его автора могучие крылья. Но я, — повторяет Булавин, — конечно, не критик.
Нет, он нисколько не щеголяет своей скромностью, вешенский секретарь, ничего такого не водится за ним, и все же напрасно он спешит приговорить себя только к привесам и надоям. На деле все на этой земле выглядит не так Просто. Вешенская есть Вешенская, и образ отношений великого реалиста нашего времени с окружающей действительностью так удивительно преломляется на страницах литературы, что поистине одно уже стало неотделимым от другого. Хотя, конечно, и не может не быть этой грани между сущим и условным.
И попробуй, живя на этой земле, невольно считывая и сличая то, что здесь было написано, с реально существующим, удержаться от того, чтобы мало-помалу не оказаться критиком и литературоведом. Но как же, должно быть, ответственно быть партийным работником на той самой земле, где и в яви, и в литературе прогремел на весь мир копытами своего коня Григорий Мелехов, где, взламывая единоличную целину плугом коллективизации, как взламывал ее далекий предшественник Булавина секретарь райкома Луговой, ты и не подозреваешь, что завтра, может быть, узнаешь себя и своих товарищей в Семене Давыдове и в Макаре Нагульнове.
Вещно и зримо здесь все, что так преображено и возвышено гением Шолохова в его книгах.
— Я не критик и не литературовед, — глядя куда-то через Дон, поверх темнеющий гряды правобережного леса, настаивает Булавин, — но мог бы показать и то бывшее имение, в котором мать Михаила Александровича
И мне, несмотря на все мое предубеждение против очень уж буквенных поисков прототипов героев книг с привязыванием их к колышкам анкетных совпадений, все же невольно передается его волнение. Такова она, земля «Тихого Дона» и «Поднятой целины», и такова природа творчества Шолохова, снизу доверху и сверху донизу проросшего, как земля корнями трав и деревьев, достоверными судьбами и событиями. Но в том-то и особенность Шолохова, что из множества впечатлений он умеет отобрать то единственное, которое, сгустив в себе все остальные, становится всеобщим.
Здесь уместно сказать и о всевозрастающем значении другого романа Шолохова — «Поднятая целина». Даже рядом с «Тихим Доном» никогда не потеряется этот роман Шолохова и как образец неразрывной связи литературы социалистического реализма с действительностью; и как неопровержимое доказательство плодотворности этой связи для таланта, гармонично сочетавшего критерий высокой идейности с критерием высокой художественности; и как документ эпохи, учебник жизни, активно участвующий в преобразовании ее на новых общественных началах и перешагнувший национальные границы.
В новых исторических условиях на пространстве всей нашей планеты «Поднятая целина» продолжает борьбу за души Мелеховых, пафосом которой окрашено стремя «Тихого Дона», все более возвышаясь в глазах человечества как художественное творение, отвечающее самым жгучим его нуждам и надеждам.
С вешенским секретарем райкома Булавиным допоздна бродим мы по станице вдоль обрыва и говорим, говорим об этом. Из-под обрыва дышит весной и брезжит из густого мрака Дон.
А наутро, когда с Булавиным войдем в дом к Михаилу Александровичу и он, подняв от стола глаза, охватит нас взглядом, я наверняка знаю, с какими первыми словами обратится он к секретарю райкома. Но все же как будто какой-то ключик поворачивается во мне, когда я слышу:
— Ну, садись, секретарь. Рассказывай, как с севом.
…Время, ты неудержимо, и никто не властен над тобой, но когда же все это происходит? Ведь я знаю, что и пятьдесят лет назад, когда вот там же, где сидит сейчас и рассказывает Шолохову о том, как из-за поздней весны туго разворачивается сев, бывший директор Кружилинского совхоза Николай Булавин, сидел бывший миллеровский металлист Петр Луговой и, покашливая, рассказывал автору первых книг «Тихого Дона» и будущему автору «Поднятой целины», как непросто поворачивать в борозду коллективизации казаков; и пятнадцать лет назад сидел на этом месте бывший военный моряк, секретарь райкома шестидесятых годов Петр Маяцкий, рассказывая, как с десантом высаживался в тылу врага, а потом Михаил Александрович читал ему и другим вешенским партийным работникам новую главу из своего романа «Они сражались за Родину».