Трафальгар
Шрифт:
Не слишком потертый, но и не новый мундир героя-флотоводца говорил о многих годах бескорыстного, честного служения отечеству. Однажды я слышал, как он без всякой злобы сказал, что правительство задолжало ему жалование за девять месяцев. И мне стало понятно, почему он носит столь скромное платье. Хозяин мой осведомился о здоровье его супруги, и из ответа бригадира я узнал, что женат он был недавно; я очень огорчился за Чурруку, ибо мне показалась крайне жестоким посылать его в сражение в столь радостные для него дни. Бригадир рассказал о своем корабле «Сан Хуан Непомусено», к которому проявлял такую же пылкую любовь, как и к молодой супруге. Ввиду особого расположения, Чурруке позволили перестроить и заново оснастить по своему вкусу и разумению этот корабль, который стал одним из лучших во всем испанском флоте.
Затем разговор перешел на излюбленную тему: выйдет или не выйдет эскадра в море. Старый моряк в пространных выражениях высказал свои мысли, суть
– Французский адмирал, – сказал в тот вечер Чуррука, – не зная, какое принять решение, и желая как можно скорее предать забвению свои прежние проступки, – с тех пор как мы пришли сюда, помышляет о незамедлительном выходе в море и встрече с англичанами. Восьмого октября он направил Гравине депешу с пожеланием собрать на борту «Буцентавра» военный совет и обсудить все необходимые вопросы. И Гравина прибыл на совет в сопровождении генерал-лейтенанта Алавы, командующих эскадрами Эскамьи и Сиснероса, бригадира Галиано и меня… От французского флота присутствовали адмиралы Дюмануар и Магон и капитаны Косму, Мэсграль, Вильегри и Приньи.
Как только Вильнев заявил о своем желании покинуть бухту, мы, испанцы, все как один выступили против. Загорелся жаркий спор. Алкала Галиано позволил себе довольно крепкие выражения в разговоре с адмиралом Магоном, и дело окончилось бы дуэлью, если б мы их не помирили. Наше сопротивление весьма огорчило Вильнева, и в пылу спора он также допустил крепкие выражения, на которые, в свою очередь, не менее крепко ответил Гравина. Достойно удивления, что эти господа так рвутся в море на поиски могущественного врага, когда в сражении у Финистерре они покинули нас на произвол судьбы и не дали одержать победу. Я привел на совете и другие доводы, такие, как наступление осени и выгоду пребывания в бухте: ведь неприятель будет вынужден блокировать нас, а на длительную блокаду он неспособен, особенно если придется осаждать еще Тулон и Картахену. Как нам ни горько, но необходимо признать превосходство английского флота в вооружении и снаряжении кораблей, и особенно в том единстве, с каким взаимодействует вся их эскадра. Мы, с нашими в основном плохо обученными экипажами, с плохим вооружением, руководимые нелюбимым, восстановившим всех против себя командующим, тем не менее могли бы организовать действенную оборону в закрытой бухте. Но нам придется во всем подчиниться Наполеону – ведь Мадридский двор слепо повинуется ему, – отдать в его распоряжение всех моряков и все корабли. И, несмотря на подобную рабскую покорность и наши жертвы, он до сих пор не дал нам настоящего адмирала. Мы можем выйти в море, если на этом так настаивает Вильнев, но в случае катастрофы пусть нам послужит оправданием несогласие с необдуманным планом командующего союзной эскадрой. Вильнев в отчаянии; повелитель сурово отчитал его, а весть об отставке толкает адмирала на величайшие безумства; победой или смертью надеется он в один день восстановить утраченную репутацию.
Так говорил друг дона Алонсо. Его слова произвели на меня неотразимое впечатление, хотя в то время я еще был, совсем мальчишкой. Много лет спустя, читая страницы истории, посвященные этим великим событиям, я нашел конкретные подтверждения всему, чему я был свидетелем, и поэтому могу поведать о них с достаточной достоверностью.
Когда Чуррука ушел, дон Алонсо и донья Флора наперебой принялись расхваливать его. Особенно превозносили они экспедицию в Центральную Америку, совершенную им для составления морской карты. Заслуги Чурруки, как ученого и моряка, по их словам, были настолько велики, что сам Наполеон преподнес ему особый подарок и осыпал его всевозможными благодеяниями. Но оставим на время знаменитого моряка и вернемся к донье Флоре.
После двухдневного пребывания в ее доме меня постигло новое несчастье, и заключалось оно в том, что молодящейся старушке взбрело в голову, будто я чрезвычайно подхожу к роли пажа. Она то и дело гладила и ласкала меня, а узнав, что я тоже отправляюсь в эскадру, несказанно огорчилась и принялась сетовать, как горько ей будет, если я потеряю руку, ногу или еще что-нибудь, а то, не дай бог, и самую жизнь. Меня крайне возмутило столь антипатриотическое поведение доньи Флоры, и я даже, помнится, сказал ей несколько пылких, воинственных фраз. Мои слова так понравились старухе, что она, желая сделать мне приятное, надарила кучу сластей.
На следующий день она велела мне почистить клетку с ее любимым попугаем, необычайно сообразительной птицей, разглагольствовавшей на манер проповедника. Он вечно будил нас по утрам выкриками: «Британский пес! Британский пес!»
Затем донья Флора повела меня к мессе, заставив при этом нести ее скамеечку; в церкви она беспрестанно оборачивалась, следя, как бы я не сбежал от нее. После мессы донья Флора усадила меня в своем будуаре, дабы я присутствовал при ее туалете. Эта операция повергла меня в неописуемый ужас, я оцепенел, узрев целый катафалк локонов и
Дело в том, что бурные ласки, ужимки и жеманство доньи Флоры, а также упорство, с каким она старалась привязать меня к своей юбке, уверяя, будто ее очаровывают мои рассуждения и моя красота, не позволяли мне сопровождать хозяина во время его визитов на корабли. Дона Алонсо сопровождал в столь упоительных вылазках слуга доньи Флоры, а я между тем, лишенный возможности безмятежно бродить по городу, пропадал со скуки дома, в компании попугая доньи Флоры, а также ее приятелей, которые по вечерам приносили свежие новости об эскадре и еще с три короба всевозможных слухов и сплетен. Мое неудовольствие превратилось в отчаяние, когда я увидел, что к хозяину пришел Марсиаль и они вдвоем отправились на корабль, правда еще не насовсем; и надо же, чтобы как раз в тот день, когда душа моя ликовала и я лелеял слабую надежду, что приму участие в этой экспедиции, донье Флоре вздумалось отправиться на прогулку, а затем в монастырь кармелиток.
Все это было выше моих сил, особенно если учесть мое страстное желание осуществить смелый план: на свой страх и риск посетить один из наших кораблей, предварительно договорившись с каким-нибудь знакомым матросом, которого я собирался разыскивать в порту. Следом за старухой я вышел из дому; проходя по городской стене, я задержался, чтобы получше рассмотреть корабли, но не было никакой возможности отдаться упоительному зрелищу: так донимала меня своими тошнотворными вопросами донья Флора. Во время прогулки ее окружали несколько юнцов и пожилых сеньоров. Вели они себя крайне высокомерно и чванливо и слыли самыми остроумными и элегантными людьми в Кадисе. Один из них был поэтом, а по совести говоря, все они сочиняли стихи, правда весьма посредственные, и все разглагольствовали о какой-то академии, в стенах которой они собирались, чтобы пикироваться своими виршами, – вполне невинное и безвредное занятие.
Как наблюдательный человек, я сразу заметил, что облик у этих людей был какой-то странный: манеры изнеженны и вычурны, а платье необычайно экстравагантно. Немногие в Кадисе одевались подобно этим сеньорам; позже, размышляя, в чем же состояла разница между этими щеголями и прочими людьми, которых я видел повседневно, я понял, что простые люди носили национальную испанскую одежду, а друзья доньи Флоры слепо следовали мадридской и парижской модам. Особенно меня поразили их трости, напоминавшие скорее могучие суковатые дубины. Подбородки щеголей утопали в пышных галстуках, похожих на дамские шали; их несколько раз обматывали вокруг шеи, а затем завязывали у самого рта – получалась не то корзина, не то поднос или бритвенный тазик. Прическа у модников была в нарочитом беспорядке (скорее всего, они причесывались не гребнем, а метлой), поля шляп доходили до самых плеч; талия на камзолах красовалась чуть ли не под мышками, а фалды мели по земле. Носки башмаков напоминали острые иглы, из карманов жилета свисало множество цепочек, брелоков и печаток, полосатые панталоны были подвязаны у колен огромными бантами, а в довершение всего эти уроды таскали с собой лорнет, который то и дело приставляли к правому глазу, уморительно прищурив левый, хотя у всех было отличное зрение. Разговор этих особ вертелся вокруг предполагаемого выхода эскадры в море, однако он непрестанно прерывался упоминаниями не то о бале, не то о каком-то превозносимом до небес празднестве; особенного восхваления модников удостоился один из их собратьев за умопомрачительные коленца, которые он выделывал, отплясывая гавот. Так весело и беспечно болтая, все вошли в церковь кармелитского монастыря и, достав четки, принялись набожно молиться.
Пока они убивали время, предаваясь усердной молитве, я увлекся парой мух, которые кружились над пышной башней, венчавшей голову доньи Флоры, за что и получил от одного из щеголей здоровенную затрещину. Выслушав гневную проповедь, которую спутники доньи Флоры определили как высшее достижение ораторского искусства, мы вышли из церкви и снова стали прогуливаться; к нам присоединилось еще несколько дам, и беседа оживилась необычайно: все громко обменивались изысканными фразами, галантностями и любезностями, разбавляя их пошлыми стишками, которых я теперь уж и не припомню.