Трения
Шрифт:
Я принялся за новую порцию «Банана-сплит», думая о том, выдержит ли мой желудок среди ночи такое количество мороженого. Мать залпом опорожнила свой стакан. Это явно придало ей сил.
Наконец отец отпустил меня, но руку далеко не убирал. А сам не сводил глаз с горки взбитых сливок в моей тарелке, которые имели привкус молока и совсем мне не нравились. Но мне все равно некуда было деваться. У отца на лбу выступили капельки пота. Он снова стал смотреть по сторонам.
Заметив, что я его разглядываю, он сказал:
– Не я всю эту хрень заварил. Не я один.
При этом
Кафетерий выходил прямо в холл аэропорта. Мы не спускали глаз с матери, а она мчалась, зажав сумку под мышкой, и мне вдруг сделалось страшно: а вдруг она уйдет без меня? Я хотел даже ее позвать, но ничего не вышло. Отец повернулся ко мне. Я шарахнулся. «Блин… мать твою!» – прорычал отец, спуская ногу со стула с таким усилием, точно она была чугунная. Только поди поймай женщину в кроссовках, которая несется закусив удила, а у тебя нога не гнется и денек был ого-го! Наши глаза встретились, и я понял, что отец думает то же самое. Он даже пошатнулся от бессильной ярости. Стулья наши валялись на полу. Нам обоим было плохо.
Потом я услышал голос, кричавший мое имя. И легкие мои снова наполнились воздухом. Она была там, в холле. Она остановилась и теперь стояла на месте. Сумку она прижимала к груди и дергалась во все стороны, делая мне знаки бежать за ней. Отец сказал: «Стой здесь», – но это звучало скорее как просьба. Я заколебался. В конце концов, мы не так часто виделись.
– Чего ты там застрял? – спросила она, когда мы, прижавшись друг к другу, вышли в темную свежую ночь. Я пожал плечами.
Мать взяла такси. Я повернулся к заднему стеклу и, пока мы отъезжали от аэропорта, смотрел, как отец еще только подходит к широким дверям, волоча ногу. Я пытался представить себя на его месте.
Мать все еще была взвинчена. Она кусала палец. Такси беззвучно неслось по пустынной дороге, и вокруг было только черное небо. Сумку мать поставила к ногам. Потом она положила голову мне на плечо.
– Скажи что-нибудь. Мне очень нужно, чтобы ты что-нибудь сказал, – проговорила она.
Я понимал, чего она хочет.
Я сказал:
– Я никогда тебя не оставлю. – Это получилось как-то само.
Она прильнула ко мне.
– Я знаю, – прошептала она. – Я знаю, что ты никогда этого не сделаешь.
Однажды вечером – я думал, она где-то в городе, – звонит она мне вдруг из автомата, за тридцать километров. Из какой-то дыры, даже название вспомнить не может.
– Успокойся, – говорю. – Соберись, приди в себя.
Я поехал за ней, привез домой. Уложил в кровать, потом вернулся к себе.
Это было уже в третий раз за месяц. Темнеет быстро, сразу становится холодно, а она вечно забывает одеться по-человечески. Спрашиваю, где пальто, – не может ответить. Только за меня цепляется.
– Вот и возвращался бы к ней жить, – заявила мне как-то Ютта, презрительно скривив рот.
Назавтра я снова пошел к матери, узнать, как она там.
– В конце концов, я твоя мать, –
Я никогда не утверждал, что это не так. Протянул ей руку, чтобы помочь встать с кровати, но она отказалась. Ей теперь сорок два, но тянет она лет на десять побольше. Я про ее лицо: оно у нее бледное и опухшее, и это вызывает у меня смешанные чувства. Отталкивающим оно мне, в общем-то, не кажется, но когда я смотрю на нее, то стараюсь думать о чем-нибудь постороннем.
Мать закурила и стала жаловаться на невозможную мигрень. Я набросил ей на плечи халат. Она отвернулась к стене и начала под ним переодеваться, сняла белье и зашвырнула в угол.
Иногда, когда работаю, я думаю о ней. Обо всем, что мы с ней пережили за эти десять лет. Пытаюсь увидеть все в целом. Я думаю о ней. Стараюсь поставить себя на ее место. Она похожа на разъяренное животное. И тогда фотограф начинает на меня орать, потому что взгляд у меня становится недостаточно влажным и физиономия похоронная. Я улыбаюсь ему, облизывая губы, а он в это время разряжает вспышку в потолок. Ассистентка подлетает ко мне, быстро припудривает. Она прогоняет образ матери из моего воображения.
Я спросил:
– А можно узнать, куда подевалось твое пальто?
Последовал довольно сухой обмен, репликами, после чего мы перешли к обсуждению серьезных проблем.
– Прежде всего, – заявила она, – чего ты пришел? С какой стати? Я тебя просила?
– Просто зашел посмотреть, как ты тут. Как чувствуешь себя после вчерашнего загула.
– А тебе-то что? Какое тебе дело?
Я отселился от нее весной. Снял комнату в пятистах метрах от дома, но она повела себя так, будто я бросил ее одну на чужом континенте или вообще зарезал заживо. Прощать меня не собирается. Утверждает, что не она одна во всем виновата, что вполне можно все забыть и не пережевывать без конца ту старую историю. Но дело было не только в этом. Я хотел жить собственной жизнью. Мы спорили на эту тему, но матери мои доводы казались недостаточно убедительными, она видела в моем поступке чудовищную неблагодарность, предательство, говорила, что для нее это было как обухом по голове.
– Твояличная жизнь? Нет, вы только послушайте! А ты когда-нибудь думал о отличной жизни? Ты вообще когда-нибудь думал о моейличной жизни, засранец? У меня что, была какая-нибудь жизнь все те годы, что я тебя растила? Нет, вы только послушайте!
Так вот мы и живем. Мне двадцать два. Мать пьет и трахается направо и налево, чтобы мне насолить. Это она так наказывает меня за то, что я ее бросил. При том, что я ее регулярно навещаю и каждый божий день звоню. Она может выдернуть меня в любое время суток, я вскакиваю по первому зову и мчусь черт знает куда, чтобы привезти ее домой. И благословляю небо за то, что она цела и невредима. Обычно она едва держится на ногах, ее трясет, пальто где-то посеяла, пьяная в стельку, зареванная – зато жива-здорова. Вот так вот мы и живем. Честно говоря, не знаю, что и как тут можно изменить. В улучшение как-то не верится. Я даже думать об этом не могу – на меня сразу накатывает усталость.