Третий ангел
Шрифт:
«Царю Богом препрославленному и среди православных всех светлее явившемуся, ныне же за грехи наши — ставшему супротивным, совесть имеющему прокажённую, какой не встретишь и у народов безбожных...»
Ваську само собой запытали до смерти, только от господина своего он так и не отрёкся, заставив царя позавидовать беглому князю — эх, кабы все царёвы слуги блюли ему такую верность. Однако письмо без ответа оставить не мог, ибо вызов ему был брошен не только как государю, но и как первому на Руси преискусному ритору. Знал, что его ответ прочтут при европейских дворах, что останется он потомкам, а, значит, царская правда должна победить правду беглого боярина.
Сочинял
На два листка Курбского получилась целая книга. Сквозь огромную кипу страниц красной ниткой продернута заглавная мысль. Власть царская — от Бога, а не от многомятежного людского соизволения. Пусть в иных странах государи лишь первые среди равных, пусть правят по тем законам, которые для них мужицкие парламенты пишут, пусть перед подданными ответствуют. То всё не для Руси! Никогда не станет царь ответствовать ни перед кем кроме Бога и своей совести, ибо самодержец есмь! И это не по своевольной прихоти, а потому что иначе не удержишь в узде громадную неухоженную страну, доставшуюся ему в наследство. Отпустишь вожжи — всё рассыплется в прах.
Писал горделиво:
«Я народился на царстве Божиим изволением; я взрос на государстве, за себя я стал! Вы почали против меня больше стояти, да изменяти; и я потому жесточе почал против вас стояти; я хотел вас покорить в свою волю!»
Так! Воистину лучше не скажешь: «Покорить в свою волю!»
Не в любовь смирить, как наивно хотел он в молодости, устрашённый московским пожаром, когда умилённо вместе с царём плакало на площади людское море. Поплакать-то народ поплакал, а всяк при своей пользе остался. Всяк про свою думал, не про государево. Нет, на любви сильное царство не построишь. То поповские сказки. Воля царская — вот корень и основа государства. А ещё страх. Без страха нет повиновения. Народ надо брать как женщину — будут бояться, будут и любить. И правнукам скажут: вот царь был так царь! По струнке при нём ходили. А про слабого да нерешительного скажут: то не царь был, а так — полштаны.
Побивал Курбского словами апостола Павла:
«Всякая душа да повинуется владыке, власть имеющему; нет власти кроме как от Бога: тот кто противится власти, противится Божьему произволению».
Упрекал Курбского в трусости и неблагочестии за то, что мученической смерти предпочёл бегство и измену:
«Если же ты праведен и благочестив, почему не пожелал от меня, строптивого владыки, пострадать и заслужить венец вечной жизни?»
Обвинял бывших друзей — «попа-невежду Сильвестра» и «собаку Адашева» — в том, что вкупе с Курбским коварно «лишили нас прародителями данной власти и... всю власть вершили по своей воле, не спрашивая нас ни о чём, словно нас и не существовало».
Всё вспомнил бывшим соратникам. И как при взятии Казани они рисковали самой жизнью царской, когда чуть не силком тащили его воевать в неведомые земли. И как противились войне ливонской, дабы не ссориться с европейскими государями в ущерб царской славе.
Попрекнул и вовсе старой обидой. Когда был царь при смерти, поп Сильвестр не тотчас присягнул малолетнему царевичу, а переговаривался со Старицкими.
И детство своё жалостно вспомнил:
«Как исчислить бессчётные страдания, перенесённые мною в юности. Сколько раз мне и поесть не давали вовремя».
Едко высмеивал
«А лицо своё ты высоко ценишь. Но кто ж захочет такое эфиопское лицо видеть? Встречал ли ты когда-нибудь честного человека, у которого были серые глаза?»
И ещё много чего было в том письме, что ушло за литовскую границу в имение гетмана Полубенского, где скрывался беглец. Стал ждать ответа. Чаял сразить, повергнуть в прах. Чаял — назад попросится Курбский. И принял бы, и простил в назидание прочим.
И вот пришёл ответ. Краткий и презрительный ответ просвещённого европейца царю-варвару.
«Широковещательное и многошумное твоё послание получил и понял, что оно от неукротимого гнева с ядовитыми словами изрыгнуто, таковое не только царю, но и простому воину не подобает, а особенно потому, что из многих книг нахватано, сверх меры многословно и пустозвонно... — поистине вздорных баб россказни, и так всё невежественно, что не только учёным и знающим мужам, но и простым и детям на удивление и на осмеяние, а тем более посылать в чужую землю, где встречаются и люди, знающие не только грамматику и риторику, но и диалектику и философию».
Сильнее оскорбить царя было невозможно. Любое обвинение — в кровожадности, клятвопреступлении, в родстве с дьяволом, он перенёс бы легче, чем обвинение в невежестве. И это оскорбление тоже зачтётся Новгороду, ибо Курбский и Новгород давно срослись для царя в двуглавую, злобно шипящую змею, от которой можно в любую минуту ждать укуса.
И вскоре чёрная, испепеляющая ненависть захватила царя настолько, что он уже ни о чём другом не мог думать, кроме как о предстоящей мести. Когда ненависть становилась невыносимой, царь кликал Малюту и шёл с ним в пытошную. Там он предавался оргии палача и жертвы. Это было ни с чем не сравнимое наслаждение, равного которому не могла дать никакая женщина. В багровых отсветах пытошного горна мелькали искажённые лица. Глухие вопли, лязг железа, свист плетей, мольбы жертвы, рычание палача звучали для царя странно — притягательной музыкой. Эту музыку он хотел слышать снова и снова, он пристрастился к ней как к вину и теперь почти все ночи проводил в подвалах Слободы.
Он и сам не заметил как с головой ушёл в расследование заговора, который поначалу считал малютиной сказкой. Кровавая игра захватила его целиком. В пытошную доставляли всё новых людей. Всякую ночь из подземной тюрьмы неслись приглушённые крики пытаемых. Разгорячённый ежедневной кровью царь внешне преобразился, черты его лица хищно заострились, в глазах промелькивало безумие. Он стал болезненно подозрителен, боялся темноты и яда, готов был казнить всякого, кто отводил взгляд.
Теперь Малюта и Грязной знали — царь с ними. Царь поверил.
3.
В начале декабря опричное войско было готово для похода, но зима медлила, словно не желая дать дороги. Рать томилась. Взятое с собой пшено и сало опричники давно съели и теперь обирали давно обобранную округу, нудясь бездельем и мечтая о скорых грабежах. Вяземский с трудом поддерживал порядок, жёстко карал распоясавшихся.
Морозы ударили лишь в конце декабря, зато такие, что у ночевавших в шатрах ночью примёрзли волосы. Дороги стали, и на ночном совете у царя решено было выступать немедля. С собой царь взял наследника Ивана. Фёдора по слабости здоровья оставили в Москве. Дмитрию Годунову доверена была царская семья. И он едва ли не единственный из оставшихся был рад тому, что остаётся. Остальные не скрывали своего разочарования, зато уходящие предвкушали неслыханную добычу.