Третий ребенок Джейн Эйр
Шрифт:
Бабка Пелагея застыла в открытых дверях маленьким сухоньким изваянием, переводя взгляд с Таниного лица на лицо Иваненко, потом подхватилась быстро, затопталась бестолково по маленькой прихожей, мешая Тане пройти в комнату.
— Тань, а ребеночек-то откудова? Чего за ребеночек-то, Тань?
— Да, бабуля, такая вот героическая у вас внучка оказалась, — торжественно произнес Иваненко, проходя следом за Таней в комнату. — Взяла и чужого ребеночка спасла. Закрыла его своим телом. Жизнью своей молодой, можно сказать, рисковала. Слышали небось, как в соседнем дворе рвануло?
— Ой, слышала…
— Ну вот. Это машина там взорвалась, а внучка ваша как раз по тому двору домой шла, пирожки вам в сумке несла.
— Нет, не пирожки.
— Ну да. Пирожные, — также тихо подтвердил Иваненко, виновато улыбнувшись.
— Ой, батюшки… — только и всплеснула руками бабка Пелагея. — Да как же это, Таньк?
— А вот так, бабуля… — ответил за Таню Иваненко и стал пристально оглядывать пространство вокруг себя, задерживая любопытный взгляд на всем по чуть-чуть — и на бабкиной никелированной кровати, аккуратно заправленной домашнего производства вязаным ажурным покрывалом, и на красиво торчащей острыми углами горке подушек, и на крахмальных снежно-белых занавесках на окошке, и на пышно разросшейся на подоконнике и цветущей алым цветом герани — признаке домашнего благополучия, как искренне полагала бабка Пелагея. Герань эту да покрывало она привезла с собой в приданое и очень этим обстоятельством гордилась. А еще в том приданом числились белые мережковые, повсюду разложенные салфеточки — и под хрустальной вазой на трельяже, и под прозрачной статуэткой балерины за стеклом серванта, и с книжной полки свисающие нежными белыми уголками. Через такие же дырки-мережки, будто извиняясь перед гостем за бабки-Пелагеино стремление к уюту, стыдливо проглядывал и экран телевизора. Откуда ему было знать, корейской сборки чуду технического прогресса, про моду из бабкиной юности — все вокруг салфеточками в доме украшать? Вот и стыдился от души…
Иваненко огляделся и, словно в чем-то для себя удостоверившись, повернулся к усевшейся без сил на диван Тане, спросил заботливо:
— Еще помощь моя нужна, Татьяна Федоровна? Или сами управитесь?
— Сама. Спасибо вам, — из последних сил улыбнулась ему бледно-синюшными губами Таня. — Вы идите, вас же там потеряют…
— Ладно. Пошел. А у ребенка, я думаю, очень скоро родственники отыщутся. Судя по всему, богатого наследничка вы на руках держите… Родителей, значит, того, на тот свет какой-то камикадзе отправил, а насчет ребеночка грех на душу не взял…
— Да будет вам! — сердито посмотрела на него Таня, сделав большие глаза. — Зачем вы?! Может, и не родители его там были… Еще не выяснили ничего, а выводы делаете!
— Тань, чегой-то не поняла я, зачем ты на парня ругаешься? — неожиданно заступилась за Иваненко бабка. — Чего он тебе выяснить должен?
— Да ничего. Потом поговорим, бабуль. Не при ребенке же…
— Ладно, разберемся, Татьяна Федоровна. Не сердитесь, — улыбнулся ей покладисто Иваненко. — Работа у нас такая — всех тонкостей обращения и не учтешь… Ну, пошел я. Бывайте здоровы, бабуля! Хорошо тут у вас. И у моей бабки в деревне так же все было когда-то… Беленько да чистенько…
— И тебе не хворать, мил-человек, — чуть склонилась в поясе бабка Пелагея. — Спасибо тебе на добром слове…
Закрыв за гостем дверь, она шустро подсеменила к дивану, на котором так и сидела ее героическая внучка, не сняв шубы и ботинок. Снять их все равно у нее и не получилось бы. Для этого надо было каким-то образом расцепить на шее маленькие ручки-клещики и оторвать от себя мелко дрожащее тельце ребенка, а это оказалось задачей нелегкой. Не отрывались от шеи ручки, и все тут. Будто заклинило их неведомой силой. Хотя почему неведомой? У нее имя есть, у силы этой, — перенесенным недетским ужасом она называется…
— Ну, маленький, ну отпусти ручки… — тихо увещевала она ребенка, ласково поглаживая по спине. — Я же никуда от тебя не денусь, я здесь, с тобой буду. Мы сейчас искупаемся, потом горячего молочка выпьем… Хочешь молочка, маленький? Как тебя зовут? Ты молочка, а я чаю горячего хочу…
— …Ага,
Так, припевая вдвоем и приговаривая, они потихоньку разжали на Таниной шее цепкий обруч, стянули с головы ребенка теплую шапку, повозившись немного с мудреными застежками под его подбородком. Слипшиеся и мокрые нежно-пшеничного цвета кудряшки тут же упали на бледный лобик, голубые глаза в светлых ресничках взглянули на бабку Пелагею настороженно.
— Не бойся, маленький… Это бабушка, она хорошая… — продолжала монотонно-ласково приговаривать Таня, осторожно расстегивая «молнию» на сине-красном пухлом комбинезоне. — Вот так, сейчас одежку снимем… Пить хочешь? Ты мокрый весь…
— Я сейчас водички тепленькой принесу, Тань… — метнулась на кухню бабка Пелагея. — И молочко кипятить на плиту приставлю. А может, ему кашу сварить?
Ни молока, ни каши спасенное Таней детище не дождалось. Напившись жадно воды из большой кружки, тут же заклевало носом, растеклось горячим влажным пластилином в Таниных руках. И заснуло, свесив с ее плеча пшеничную кудрявую голову.
— Бабушка, возьми его тихонько, уложи на мой диван… — прошептала она устало. — У меня уже сил недостанет…
— Тань, а чей он, интересно, парнишонка-то этот? — полюбопытничала бабка Пелагея, стягивая осторожно с ребенка влажную одежду и укутывая его поплотнее в мягкое одеяло. — Рубашечка-то на ём шибко уж хороша. И ботиночки справные, и крестик на цепочке золотой с белым камушком…
— Мальчик все-таки… Я почему-то так и подумала сразу, что это мальчик… — улыбнулась сама себе Таня, тяжело поднимаясь с дивана.
Голову опять сильно закружило, вдобавок отчего-то было больно ступить на правую ногу. И спина с трудом распрямилась, будто камушками острыми промолотил кто-то торопливо, пройдясь по каждому позвонку сверху вниз. Скинув на диван шубу, она медленно похромала в ванную, приволакивая за собой прямо на глазах разбухающую в голени ногу. Однако боль была не такой уж и нестерпимой, так, неудобство некоторое доставляла. Перелома, по крайней мере, точно нет. Надо перевязать покрепче, к утру пройдет…
А вот с лицом дело обстояло гораздо, гораздо хуже. Запекшаяся ссадина на виске и на лбу подсохла безобразной и безнадежной коркой, замешанной неумелыми стараниями сердобольной женщины на крови с йодом, к тому же в область этой ссадины попала и бровь, и ее потянуло слегка вправо и вверх вместе с веком, отчего лицо приняло совсем уж какое-то придурковатое выражение. Таня и так в красотках писаных никогда не числилась, как она сама о себе совершенно искренне полагала, а тут и вовсе ссадина эта окончательно попортила круглое и простое, как сытый румяный блин, деревенское ее лицо. Хотя если вот бабку Пелагею послушать, так красивше Таньки других девок на всем белом свете вовек не сыскать. И кожа у нее будто бы белая да вкусно-сливочная, и румянец свекольный во все щеку, и коса крепкая, и нога твердая и справная под ней выросла, и все остальные части тела тоже будто ничего… Ну так на то она и бабка, чтоб внучку свою хвалить. Может, в деревне Селиверстово Таня и числилась бы со всеми этими прелестями в каких-нибудь мало-мальских красавицах, а в городе с этим добром номер не пройдет. В городе другая красота в цене, прямо красоте деревенской противоположная. Да и отстала бабка от времени со своими понятиями. Нынче и деревенскую девчонку, бывает, от городской не отличишь. И костьми так же греметь старается, и майки те же до пупа носит, и штаны, до неприличия опавшие с худосочной задницы… Вообще, мода эта молодежная как-то мимо Тани прошла. Тетя Клава так ее с шестнадцати лет загоняла, что не до моды ей было — живой бы остаться. А теперь уж и вообще ни к чему ей худеть да модничать. Какие такие моды в двадцать семь лет? Ладно уж, и так хорошо. Какая есть, такая есть…