Трезвенник
Шрифт:
Она тоже оценивала меня. Похоже, что осталась довольна.
— Смотрю, ты послеживаешь за собой.
— Так, для порядка, — пожал я плечами. — Гантельки, контрастный душ, отжимание.
— И хватит с тебя. Спорт — вредное дело. На стадионе тебе не ломаться, а я, даст бог, медаль присужу.
Я отозвался:
— Будем надеяться.
Прижавшись ко мне, она шепнула:
— Так, говоришь, охраняют меня? И есть от кого. Разве не правда? Ну, воры всегда хитрей сторожей.
— Так, значит, я — вор?
— Неужели нет? Даром, что ли, родители учат: чужую
Если они меня и учили чему-нибудь этакому (в городском варианте), то их ученье мне впрок не пошло. Я молотил чужую копну, не ведая угрызений совести. Два забега на среднюю дистанцию привели ее в грустно умиротворенное, созерцательное состояние духа. Прильнув головой к моей груди, она ностальгически шепнула:
— Первенький мой…
И грустно добавила:
— Забыть не могу, как ты мне рассказывал, что мама велела тебе сторониться девушек из города Сальска.
— Да, — вздохнул я, — а я ее послушал.
Когда пришла пора мне отчалить, она сказала:
— Дай-ка свой пропуск. Отмечу тебе. А то не выпустят.
— Ты напиши, что работу мы сделали.
— И так поймут. Тут серьезные люди.
И впрямь, охрана, удостоверясь, что пропуск отмечен, сказала отечески: «Все в порядке. Можете следовать». Я вышел из кузницы идеологов в густой муравейник Садово-Кудринской.
Я бережно намекнул Учителю, что перспективы его неплохи. Когда он узнал, что я зашел со стороны Лужнецкой набережной, он только горестно рассмеялся: лишь чистый, как певчая пташка, лирик может толкнуться в этот гадюшник. Теперь ему ясно, что он обречен.
Я кротко заметил:
— Там видно будет.
Через неделю раздался звонок. То был потрясенный Мельхиоров. Он прохрипел:
— Сикамбр, ты гений. Ты — хитроумный Одиссей. С тобой говорит индивид с ордером. Почтительнейше снимаю картуз. Немногословные англичане так говорят о таких, как ты: «Он из атторни стал барристером». Твой правовой интеллект всемогущ. Еще раз повторяю: шапо'!
Должен сознаться, я был смущен. Не знаю, кто заслужил эту оду. Во всяком случае, не интеллект. Но Мельхиоров был в ажитации:
— Две комнаты! Совмещенный санузел. Есть и прихожая для вешалки. Территорию не окинуть глазом. Раиса Васильевна даже зажмурилась. Мою признательность, широкую, как море, вместить не смогут жизни берега. За несколько дней мы приберемся, и я приглашу тебя на пианство.
Я был благодарен Анне Ивановне. На сей раз появление женщины, бесспорно, принесло мне удачу. Однако через несколько дней мне позвонила Раиса Васильевна. Илларион Козьмич занемог, он бы хотел со мной повидаться. Она просит записать новый адрес.
Когда я катил по московским улицам, было уже совсем темно. Редкие тусклые фонари еле заметно освещали грязную вату талого снега. Душа моя ныла, а сердце скрипело.
Я вошел во вновь обретенное гнездышко. Оно было крохотным, власть не расщедрилась. Его еще не успели обжить, и домовой в нем не поселился. Мебель была расставлена наспех.
Бесшумная Раиса Васильевна меня проводила к Мельхиорову и тут же оставила нас вдвоем. Он полулежал-полусидел —
— Думал позвать тебя на новоселье, — сказал Мельхиоров, — а пригласил на макабрическое действо. Но мне хотелось тебя увидеть.
Я задал ему дурацкий вопрос о самочувствии. Он усмехнулся.
— Хвастать нечем. Но все-таки я не теряюсь. Я убедил Раису Васильевну, что водка на орехах — надежнейшее и безотказнейшее лекарство от отложения солей. С тех пор каждодневно я получаю две ложки, и мы оба довольны.
Я выразил полную уверенность, что вскоре он одолеет недуг. Он вяло качнул белой ладонью:
— Да, я бессмысленно не сдаюсь. Вроде комара в октябре.
(Тут меня посетила мысль, что комару суждено было стать навязчивым образом Мельхиорова, который он пронес через годы.)
— Тем более, — добавил Учитель, — когда благодаря твоим хлопотам я начинаю новую жизнь.
Я скромно сказал, что искренне рад: теперь голова его освободилась и мысль опять готова к полету.
Он удовлетворенно кивнул, сказав, что я должен держать в уме один из важнейших уроков шахмат: может быть, самое главное в партии — сменить направление агрессии.
Потом он спросил меня о Богушевиче. Я подтвердил ему, что Борис еще работает на «Свободе» и призывает нашу общественность смелее идти путем перемен.
— А Саня Випер? — спросил Мельхиоров.
— Випер теперь какой-то прораб. Не то перестройки, не то духа. Во всяком случае, очень активен.
— Вот как? Что ж, каждому свое.
— Отец мой тоже вроде него, — пожаловался я Мельхиорову. — Хмель гласности помрачил его разум. Каждый очередной оракул выводит его на путь спасения.
— Эффект плацебо, — вздохнул Мельхиоров. — Дают витаминную таблетку, сказав, что она снимает боль. И ведь снимает — люди внушаемы. Не осуждай его, мальчик мой. Пусть даже деятельная старость еще смешней, чем ленивая юность. Просто напомни ему при случае, что говорящие не знают, а знающие не говорят. Так утверждал один китаец, который был не глупее нас. Надеюсь, сам ты не забываешь, что спрятаться — это не средство, а цель. Не доверяй российской свободе, ибо, чем выше она взберется, тем будет больней загреметь в неволю. Не изменяй себе, сикамбр. А стало быть — не валяй дурака.
Я сказал, что этого не случится. Не зря же я его ученик.
Немного помедлив, он произнес:
— Я не из тех, кто кичится опытом. Он — не свод твоих знаний, а счет твоих дуростей. И все же прими стариковский завет: при всей трезвости не вздумай откладывать то, что считаешь действительно важным. Некий пайщик весь век собирал себе книги — «будет что почитать на старости». А дожил до хладных лет, и выяснилось: строчку прочтет — и клонит ко сну. Так оно всегда и случается.
Он признался, что последнее время все чаще думает обо мне.