Три дня из жизни Филиппа Араба, императора Рима. Продолжение дня первого. Прошлое
Шрифт:
– О, государь, вы настоящий спортсмен! Осмелюсь вам доложить…– в умилении залопотал вернувшийся к своему повелителю директор бани и хотел было от восторга захлопать в ладоши, но в последний момент удержался, оставив на потом водружение вишенки на торт.
– Что такое?
– Вы уникальный человек! В бассейн с холодной водой все наши прежние клиенты прыгали лишь после тёплых вод или даже горячих ванн и кабинок-саун… А вы… а вы… а вы!.. Вы не подвластны сплетникам досужим!
Филипп, скромничая, стиснул зубы:
– Не хочешь ли ты, мерзавец, заявить мне, что сегодня Штирлиц, как никогда, оказался близок к провалу?
– Нет, что вы, что вы, о государь! Я просто хочу предостеречь! Как бы вам по неосторожности или по неопытности не простудиться и не умереть! Со здоровьем нельзя шутить!.. Кстати, что это у вас там в руках? Что-то острое и в бане явно лишнее, плавать и ним неудобно…
– Не видишь, что ли? Дротик!
– Его нужно было сдать в раздевалке! Вход на водные процедуры с колюче-режущими предметами строго воспрещён! Таковы правила безопасности и хорошего тона. Дротик и дальше будет мешать вам мыться, париться, пиариться, спать, дремать, кемарить, мечтать и принимать массаж… Упаси Юпитер, ненароком сами себя пораните! Кто тогда отвечать будет?
– Не твоего ума дело! Omnia mea mecum porto! Во всякое случае кое-что из mea mecum ношу с собой всегда, из рук не выпуская…
*****
Государь шагнул в тёплый бассейн-тепидарий и мгновенно почувствовал… блеск державной имперской мощи и роскоши, новый прилив першения в горле и нарастающую слякоть в слизистой полости носа. Всё потекло, и всё – из него. «Точь-в-точь, как у Гераклида! Один в один!», – подумал император, а вслух наставительно заявил, уперев зрачки сначала в переносицу, а затем в наполненные подобострастием глазницы директора бань:
– Мы с тобой в Париже нужны, как в римских термах – лыжи!
– Где-где? – то ли не понял смысла, то ли вовсе не расслышал фразы шеф заведения.
– Вот глухня! В Лютеции Паризиоруме. Ныне эта деревня так зовётся!
– Что-что?
– Лыжи!
– Эээ…
– Да копья же! Копья на длинных древках, Фавн тебя подери! Они и там, и тут без надобности! Потому я и взял с собой только короткий дротик! Стой! Стой! Стой! Куда ты вдруг побежал?
– Вас спасать! Нутром чую, кто-то чужой с недобрыми намерениями только что пробрался в нашу тихую парно-водную обитель!
Директор терм рванул в сторону центрального входа в банный комплекс.
Император остался в тепидарии один, но ненадолго. Шеф заведения вернулся так быстро, словно никуда и не исчезал:
– О повелитель! К вам на приём рвётся какой-то пошлый… эээ… ушлый грек! Я его поймал, арестовал и, как полагается, по описи сдал вашей страже. Он утверждает, что ему
– В Париж?
– Нет, не Лютецию Паризиорум! У него вопрос жизни и смерти… эээ… только смерти без жизни!
– Так пусть умрёт! Никто его не неволит и на этом свете тем паче силком не держит…
– Настоятельно рекомендую вашему величеству принять его и выслушать. Я увидел в его глазах присутствие какой-то великой тайны. Я умею читать не то что по глазам, но даже по пустым глазницам. Этот ушлый грек не о своей смерти печётся…
– О чьей же?
– Ромула!
– Какого ещё Ромула?
– Брата Рема! Основателя Рима! Я нутром чую, что он раскрыл вековую тайну места, где похоронен наш первый и самый великий царь…
Филипп, как от удара молнии, чуть не подскочил в воде. Вернее, подскочил, но не пошёл по ней, аки по суху, а живо выполз на «берег» в чешуе, как жар горя и как один-единственный римский богатырь, а не тридцать три варвара-гипербопейца:
– Зови! Впусти! Живо!
К стопам принявшего вертикальное положение государя, с которого струйками стекала тёплая влага, вскоре пал эллин Дионисий.
Император подозрительно оглядел распластавшуюся перед ним словно гуттаперчевую фигуру мужчины и рявкнул:
– Если ты мошенник, то за мной не заржавеет! Без разговоров сразу на кре… на плаху отправишься!!!
*****
Филипп, обнажённый до состояния «в чём мать родила», молча и долго, не перебивая, слушал то сбивчивый, то велеречивый рассказ грека Дионисия, который то ли всё ещё числился рабом сенатора Геренния Потента, то ли уже стал вольноотпущенником, свободным человеком и полноправным римским гражданином.
Эллин говорил, говорил, говорил без умолка, как будто боялся, что его отправят если не на крест, то на плаху и он может не успеть изложить всё в подробностях и без утайки, до дней последних донца. Тут были, конечно, и тысячи тон словесной руды, и горы плевел, и груды прочего фонематического и лексического мусора, но всё произнесённое было неспроста, а единого слова ради. Пусть это слово и обратилось в конце речи нежданного пришельца сначала одним сложносочинённым предложением, а потом пулемётной очередью-серией простых (а мысль изречённая есть ложь):
– Никакой я не эллин и не раб, а араб, мне мама перед смертью в этом по секрету призналась! Чтобы никто этого не услышал, она потребовала, чтобы я склонил своё ухо низко-низко, к самым её губам, и едва слышно нашептала мне: «Сын мой, вся наша семья – чистокровные арабы! Мы – свои среди чужих и чужие среди своих! Ищи себе подобных!»
– Прямо так и нашептала? Ты ничего не попутал?
– Слово в слово! Это так же верно, как то, что и вначале было слово! И я теперь не смею скрывать этого от вас! Не имею никакого права! Вам положено это знать! Я араб и на этом точка!