Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
Теперь на этот европейский город в центре Азии страшно смотреть. Ни одно здание, ни одну виллу не пощадил огонь или снаряд. Причем разрушали не только китайцы. Убри показал мне в крайней, французской концессии полностью уничтоженный огромный квартал, непосредственно примыкавший к госпиталю и заселенный китайцами-христианами, – французский консул приказал сжечь его дотла, потому что боялся поджога и нападения со стороны китайского города.
Там на протяжении двух верст видны одни обгоревшие стены, одинокие трубы, груды камней, обломков и угля. Дома китайцев, уцелевшие от огня,
Во всех брошенных домах уже похозяйничали солдаты союзных наций. К сожалению, не было ни одного отряда, солдаты которого не рылись бы в этих кучах всякого добра и сора. Никакого надзора в китайском квартале не было, да и не было никакой возможности или надобности в охране китайского добра, которое валялось по дворам и улицам.
Убри показал мне место, где разорвался снаряд, когда он получил контузию. А товарищу его, стоявшему рядом и принявшему ударную волну на себя, тогда оторвало обе ноги, и он умер через несколько часов в страшных мучениях.
Полк индийских сипаев остановился биваком в саду Международного клуба – когда мы проходили мимо, там горели костры, они готовили пищу, играли на своих дудках и пузырях. При этом на улицы текли ручьи зловонного человеческого содержимого, но солдат в тюрбанах это не смущало, хотя мы с Убри должны были зажать носы, чтобы проскочить поскорее мимо.
При нас англичане поймали китайского лазутчика. Это был совсем мальчишка. Сипаи вели его от своего штаба на площадь перед «Астор-Хаус», чтобы казнить. Мы поговорили с английским офицером, он сказал, что видели, как этот парень махал кому-то платком, забравшись на крышу. Китайцы, конечно, прекрасно знают обо всем, что делается в концессиях.
Парень был очень худой – кожа да кости. И еще стрижен наголо. Когда он проходил мимо меня, мы встретились взглядами. В его глазах были ужас и отчаяние. Он все время икал, наверно, от страха. Я быстро отвернулся, не выдержал. И сейчас чувствую на себе тот взгляд.
Сашенька, я думал, его расстреляют, но сипаи отрубили ему голову. И там был еще фотограф со своим аппаратом, какой-то американец. Кто-то будет смотреть на эти фотографии, разглядывать. Сипаи позировали с гордостью, улыбались.
Я хотел заставить себя смотреть на это, но не смог, в тот самый момент закрыл глаза. Только слышал звук. Ты знаешь, это похоже на звук садовых ножниц. Потом открыл глаза и увидел его голову на земле. Сколько раз видел на разных картинах отрезанные головы, например, на блюде, излюбленный художниками сюжет – в этом было ужасное, но и возвышенное, красивое. А тут передо мной валялось что-то маленькое, измазанное черной кровью, облепленное песком. Исковерканный рот с прикушенным языком, закатившийся глаз. Тело без головы какое-то невозможное, куцее. Из шеи этого тела лилась темная струйка.
Так странно. Оказывается, можно все это увидеть и не сойти с ума.
И даже можно в тот же день есть. И говорить о чем-то другом, нездешнем, далеком, человеческом. Вот сегодня я рассказал Глазенапу
Как можно кого-то здесь удивить чьей-то казнью, если каждый понимает, почему и зачем это происходит! Убивая их, мы спасаем наши жизни. Все так просто.
Кирилл верит в переселение души после смерти. По крайней мере, говорит, что верит.
Я спросил, почему же нас в таком случае не удивляет, что мы больше не Наполеон, не Марк Аврелий, не казненный китаец на худой конец, а какие-то Добчинские-Бобчинские, больше всего на свете боящиеся умереть? А он ответил, что мы ведь не удивляемся ничему, оказавшись во сне в какой-то совершенно невозможной ситуации да еще среди давно умерших людей.
– Вот мы жили раньше, – заявил Кирилл, – в другом мире и в другое время, а проснулись тут и продолжаем жить, ничему не удивляясь, все принимая как данность. А потом еще где-нибудь проснемся.
Он все-таки невозможный, этот Глазенап.
Но вот смеюсь над ним, а тот китайский мальчишка – и если не душа его, то, по крайней мере, голова нашла пока свое временное пристанище во мне. Даже глаза не нужно закрывать, чтобы ее увидеть там, на земле, среди затоптанной грязи, – перемазанную кровью и песком, белок без зрачка, черный язык, прикушенный коричневыми зубами.
Прости, родная моя, прости!
Но зачеркивать ничего не буду.
Ты же можешь просто пропустить эти строчки, не читать.
И так хочется писать тебе только о хорошем!
Сашенька моя, я снова прервался ненадолго, а теперь опять продолжаю. И знаешь, почему прервался? Так глупо, но все равно объясню, ведь хочется говорить с тобой обо всем! На коновязи казаки и артиллеристы чистили лошадей. И переругивались. Тихо сейчас, ветерок с той стороны, пахнет лошадьми, их потом, мочой, но все это на самом деле такие человеческие приятные запахи! Это от людей здесь исходят отвратительные животные запахи, а от животных – наоборот. Так вот, они рассказывали друг другу разные грязные истории и громко грубо ржали. Я попытался писать под этот разговор письмо тебе – и бросил. Было ощущение, что их слова могут это письмо замарать уже тем, что они произносились над этим листком.
Прошелся немного. Посмотрел на лошадей: стоят в своих денниках такие милые, чистые. Дышат на меня своим вкусным животным духом. Подергивают мышцами, пытаясь согнать с себя мух, всхрапывают, мотают мордами. Косятся своими грустными, покорными глазами. Какие-то они целомудренные. Как с ними хорошо!
Продолжаю, когда солдаты уже разошлись. О чем тебе еще написать?
Сегодня Люси рассказала, как ей чудом удалось спастись, когда весной громили католическую миссию где-то на севере от Тяньцзиня, в которую она попала еще год назад. Вообще же история, как она оказалась в Китае, остается для всех загадкой, но мне Кирилл под большим секретом рассказал с ее слов, что она приехала в Китай по любви – бросила у себя дома все и отправилась на край света за любимым человеком. А он оказался мерзавцем – обычная история. Вернуться домой она не могла и устроилась в католической миссии. Так вот, возвращаюсь к ее рассказу.