Три романа о любви
Шрифт:
Теперь Лида хорошо рассмотрела ее лицо. Должно быть, ей очень скучно. Все время она задает Лиде разные ненужные вопросы.
Господи, как глупы люди! Они вечно наполняют ее комнату и говорят преувеличенно громко. Они так боятся, что она заснет.
— Барышня, милая, не спите, голубка! И как вы это, моя дорогая, себя не жалеете?
— Разве я спала? Хорошо, я не буду спать. Только вы оставьте меня в покое. Я даю вам слово, что не засну.
Господи, неужели она будет жить?
— Барышня, милая, как
Лида думает об отце. Как это наивно и узко с его стороны: он говорит, что любит. Но ведь любовь есть эгоизм. Он любит не ее, а любит себя. Он любит, чтобы все было по-прежнему, как всегда. Сегодня, как вчера. Он любит, чтобы этот шкаф стоял там, а она сидела здесь. Это называется: любовь! Как противно.
Вот входит он. Ему тоже велено громко говорить, и он почти кричит.
Какой он теперь весь понятный! Чтобы не видеть его, она закрывает глаза.
— Не беспокойся, я не сплю.
— Детка, — говорит он, подсаживаясь к ней, — подумай о твоем бедном папе. Кто будет заботиться о нем? Детка!
Ах, как мучительно-тоскливо. Все одно и то же.
— Развяжи мне руки, — просит она его машинально, на всякий случай.
— Детка, значит, ты меня не любишь?
— О, тоска! Я никого не люблю. Развяжите мне руки.
— Барышня, вы плачьте. Вам будет легше, — советует сиделка. — У нас, в лечебнице, тоже лежала барышня… от этой же причины. Как стала плакать, ей стало легше. Вы припомните что-нибудь, барышня. Ведь смотрите: папаша! Он плачет. Неужели вам его не жаль? Как все эти дни он убивается по вас. Вот ведь какие бесчувственные! Ах, Господи!
— Развяжите мне только руки! Мне больше от вас ничего не нужно.
— Детка, я тебя сейчас развяжу. Детка, ты знаешь…
Он что-то хочет сказать ей и не решается.
— Говори, Бога ради, поскорей!
Она с удивлением смотрит на него, потом на сиделку, но сиделка смотрит в дверь и улыбается.
— Что это еще за глупость? Кто там? Что это такое?
Ее охватывает внезапный необъяснимый ужас и тяжелое предчувствие.
— Не надо. Папа, что это такое?
— Детка, ты не волнуйся. Все будет хорошо.
Он торопливо развязывает ей локти, прикрученные полотенцем к спинке кресла.
— Папа, кто там? Я не хочу. Папа!
Она в ужасе смотрит перед собою.
Это — Иван. Он бежит к ней. Она не видит его лица.
Вот он уже у ее ног. Она хочет крикнуть в последний раз:
— Не надо!
Но что-то рвется в груди. Она слышит собственный пронзительный крик, наполняющий комнату. И, схватившись руками за голову, начинает, судорожно извиваясь, рыдать.
Как стыдно! Она не хочет! Но вдруг во всем существе поднимается бессмысленная дикая радость:
— Он здесь.
Делает последние усилия:
— Ведь он же умер, умер… Его больше нет… Зачем он пришел?
Но животный
— Зачем это нужно им? Ей было так хорошо!
Оттолкнув его резким движением, она плачет, пригнувшись к ручке кресла, и в нее властно входит всеми своими криками, всеми движениями пестрая суетливая жизнь, такая унизительная, такая радостная.
XXIV
На другой день после этой кошмарной ночи, когда в его квартире встретились Лида и Тоня, Иван Андреевич проснулся, вернее — очнулся рано, еще не было девяти часов.
Он лежал, как был, в черном сюртуке на диване, и ему было душно от крахмального воротничка. От беспокойного чувства этого удушья он и проснулся.
В голове было мутно. Язык во рту стоял колом. Хотелось пить, и лицо было пакостно и измято. Новый сюртук был также в ужасном состоянии.
Дневной свет рисовал все вчерашнее совершенно в другом виде. Ему было ясно, что он не только навсегда потерял Лиду, но и нанес ей неизгладимое и, главное, незаслуженное оскорбление. Ведь его выгнал Петр Васильевич, а не она. Она, напротив, пришла.
Он поступил, как взбалмошный мальчишка, который искал предлога, чтобы поскорее окунуться в разврат. В нем просто поднялись и разыгрались дурные инстинкты. Он опустился в грязь и погиб.
С ужасом и отвращением подумал он о вчерашних сантиментальных сценах с Тоней. Ему припомнился кричащий липкий запах ее духов, который, кажется, пропитал его руки и платье.
И в особенности ему было гадко и смешно от тех несообразных и несамостоятельных мыслей, которые он вчера ночью развивал сам с собою с легкой руки Прозоровского.
Вспомнились и Бровкин, который ему кивал толстой рукой, и противная Эмма с долгим носом, в промасленном платье, и охрипшая Катя, и граммофон, и откормленная декольтированная «Дьячиха», и снисходительный извозчик.
— Бежать из этого города! — решил он. — Куда-нибудь… Пока еще сохранились остатки порядочности.
С особенным отвращением он подумал о Боржевском.
Вошла с сострадательным видом, крадучись, Дарья и положила на стол почту. Заметив, что он сидит на диване, она остановилась и с новою неприятною ухваткою, передергивая плечами, сказала:
— Чтой-то вы, аль так нераздевавшись и спали?
— Вон! — крикнул он.
— Ой, да батюшки!
Она нахально вышла. С ним уже больше не церемонились.
Вдруг его взгляд упал на маленький длинный синий конверт. Письмо от Серафимы!
Как умирающий от жажды, он схватил его. Ему хотелось ее упреков, всегда чистых, глубоких, искренних. Хотелось ударов, сетований, слез, презрения. Повеяло свежим, отрезвляющим, прежним.
Она ответила ему! Ведь он же тогда, в угоду Лидии, оскорбил ее. Это было ничтожно, пошло со стороны.