Три товарища и другие романы
Шрифт:
– Итак, идем, – сказала она.
Я подозвал кельнера.
– Три двойных коньяка! – проорал этот горе луковое таким зычным голосом, будто ему нужно было докричаться в могилу. – Три марки тридцать пфеннигов.
Девушка обернулась.
– Три двойных коньяка за три минуты? Ничего себе темп.
– Два из них оставались за мной со вчерашнего дня.
– Ну и лжец! – прошипела атлетка за моей спиной. Она слишком долго молчала.
Я обернулся и поклонился.
– Приятного Рождества, сударыни! – бросил я им, уходя.
– Вы что, повздорили
– Так, ничего особенного. Просто я произвожу неблагоприятное впечатление на респектабельных домашних хозяек.
– Я тоже, – заметила она.
Я взглянул на нее. Она казалась мне существом из другого мира. Я совершенно не мог себе представить, кто она такая и как живет.
В баре я почувствовал куда более твердую почву под ногами. Когда мы вошли, бармен Фред протирал за стойкой большие рюмки для коньяка. Он поздоровался со мной так, будто видит меня впервые и будто не он волок меня третьего дня домой. Школа у него была отменная, опыт огромный.
В зале было пусто. Только за одним столиком сидел, по обыкновению, Валентин Хаузер. Я знал его еще с войны, мы служили в одной роте. Однажды он под ураганным огнем принес мне на передовую письмо, так как думал, что оно от матери. Он знал, что я жду от нее письма, потому что ее должны были оперировать. Но он ошибся – то была всего-навсего реклама подшлемников из крапивной ткани. На обратном пути он был ранен в ногу.
Вскоре после войны Валентин получил наследство. С тех пор он его пропивал. «Надо же, – говорил он, – отпраздновать такое счастье – живым вернуться с войны». А то, что это было давно, для него не имело значения. Он утверждал, что сколько ни празднуй такое событие, все будет мало. Он был одним из тех, у кого память на войну была чудовищная. Мы все уже многое забыли, он же помнил каждый день и каждый час, проведенный на фронте.
Было заметно, что он выпил уже немало и сидел в своем углу, целиком погрузившись в себя, от всего отрешившись. Я поднял руку.
– Салют, Валентин!
Он очнулся и кивнул:
– Салют, Робби!
Мы сели за столик в углу. Подошел бармен.
– Что вы будете пить? – спросил я девушку.
– Может быть, рюмку мартини, – сказала она. – Сухого мартини.
– Ну, по этой части Фред специалист, – заметил я.
Фред позволил себе улыбнуться.
– Мне как обычно, – сказал я.
В баре было полутемно и прохладно. Пахло пролитым джином и коньяком. Запах был терпкий, напоминавший запах можжевельника и хлеба. С потолка свисала деревянная модель парусника. Стена за стойкой была обита медью. Приглушенный свет лампы отбрасывал на нее багровые блики, будто из преисподней. В ряду маленьких кованых бра горели лишь два – над столиком Валентина и над нашим. Желтые пергаментные абажуры у них были сделаны из старинных географических карт, они светились, как узкие ломтики мира.
Я был несколько смущен и толком не знал, с чего начать разговор. Ведь я совсем не знал эту девушку, и чем больше разглядывал ее, тем более незнакомой
Фред принес заказ. Мы выпили. Ром был крепок и свеж. Он пах солнцем. Он был тем, за что можно было держаться. Я залпом выпил и сразу же вернул Фреду бокал.
– Вам нравится здесь? – спросил я.
Девушка кивнула.
– Больше, чем там, в кондитерской?
– Терпеть не могу кондитерские, – сказала она.
– Зачем же вы назначили встречу именно там? – спросил я озадаченно.
– Не знаю. – Она сняла берет. – Мне просто не пришло в голову ничего другого.
– Тем приятнее, что вам здесь нравится. Мы здесь часто бываем. По вечерам эта лачуга становится для нас чемто вроде родного дома.
Она засмеялась.
– А разве это не печально?
– Нет, – сказал я. – Это в духе времени.
Фред принес мне вторую рюмку. А рядом с ней положил на стол зеленую «Гавану».
– Это от господина Хаузера.
Валентин помахал мне из своего угла и поднял рюмку.
– Тридцать первое июля семнадцатого года, Робби, – прохрипел он.
Я кивнул ему в ответ и тоже поднял рюмку.
Ему непременно нужно было с кем-нибудь выпить, я не однажды встречал его вечерами в одном из сельских трактиров и видел, как он чокается с луной или кустом сирени. При этом он вспоминал какой-нибудь особенно трудный день из числа проведенных в окопах и был благодарен судьбе за то, что уцелел и может вот так сидеть.
– Мой приятель, – сказал я девушке. – Товарищ по фронту. Единственный известный мне человек, который из большого несчастья сделал маленькое счастье. Он больше не знает, что ему делать со своей жизнью, и поэтому просто радуется тому, что жив.
Девушка задумчиво посмотрела на меня. Косой луч света упал на ее лоб и губы.
– Мне это так понятно, – сказала она.
Я посмотрел ей в глаза.
– Но этого не должно быть. Ведь вы слишком молоды.
Улыбка порхнула по ее лицу. Улыбались только глаза, а само лицо почти не изменилось, лишь как-то слегка осветилось изнутри.
– Слишком молода, – повторила она. – Так принято говорить. Но я думаю, слишком молодыми люди никогда не бывают. Только слишком старыми.
Я чуть помедлил с ответом.
– На это можно было бы многое возразить, – сказал я и знаком дал понять Фреду, чтобы он принес мне еще.
Девушка держала себя просто и непринужденно, я же казался себе рядом с ней чурбаном неотесанным. Ах, как было бы славно затеять сейчас легкий, игривый разговор – настоящий, который приходит в голову, уже когда остаешься один. Вот Ленц был на это мастак, у меня же вечно все получалось неуклюже и тяжеловесно. Недаром Готфрид любил повторять, что по части светской беседы я стою где-то на уровне писаря.