Три весны
Шрифт:
Стрельба стихла внезапно. Фронт затаился. Теперь можно отдохнуть до утра. Прошлую ночь Костя спал мало, пришлось дежурить в траншее. Зато сегодня отоспится. Он решил поскорее поесть и уйти в блиндаж. Но едва съел суп с макаронами и принялся за кашу, из темноты вышагнул Федор Ипатьевич. Он сразу узнал Костю, подсел к нему и спросил:
— Ты, Воробьев, лебедей видел? Ну которые пролетали сегодня? А помнишь—, как в «Слове о полку Игореве» говорится: «Кричат в полночь телеги, словно распущены лебеди»?.. Так ты знай, Воробьев,
— Неужели все это здесь? — удивленно проговорил Костя, бросая в котелок ложку. — Вы серьезно, Федор Ипатьевич?
— Вполне. Нужно учить историю, Воробьев. Вон когда еще в этой степи русские стояли насмерть. Восемьсот лет назад! Теперь подумай, какая она нам родная, донецкая земля. А Гитлер на днях объявил, что восточная граница Германии навечно пройдет по Миусу.
— Вон как рассудил! Чего захотелось! — усмехнулся Костя.
— Лаком кусок — вся Украина. Есть на что позариться. А перевернется ведь, и скоро!
— Точно, — согласился Костя. — Теперь уж как пойдем, то до самого Берлина. Без передышки. Пора кончать!
— Ты думаешь?
— Конечно.
— Ну, раз ты так говоришь, то пора.
Костя засмущался. Хотел было спросить, что делается на других фронтах, как рядом услышал все тот же хриплый голос старшины второй роты:
— Ночью углубляем траншею, братья-славяне!
Почти до самого утра стучали лопаты. Бойцы уходили в землю. Значит, стоять здесь придется еще не один день.
Петер сидел в окопе метрах в пяти от реки и всматривался в противоположный берег. Окоп был тесный, и ноги затекли. А когда он распрямил правую ногу, стало неприятно покалывать в подошву. Хоть бы уж поскорее сменили, дойти до блиндажа и спать, спать.
Притаилась степь за рекою: ни огонька, ни звука. Только черные фигуры деревьев толпились у берега. Да еле угадывались размытые очертания холмов. И казалось порою, что там, за Миусом, — безлюдье, что можно пройти все бугры и лощины и никого не встретить. А чужие окопы и выстрелы с той стороны — это всего лишь дурной сон, который вот-вот оборвется.
Но время от времени немцы напоминали о себе ракетами да пулеметной трескотней. Наши отвечали редко: чего зря тратить патроны! Вот если немцы пойдут в атаку, тогда другой разговор. Но наступать ночью они не осмелятся. И распорядок у них строгий — всему свой час.
А час был поздний. Заметно похолодало. Петер зябко дернул плечами, потянул на себя шинель. И подумал, что Костя Воробьев, наверное, уже спит, и Сема Ротштейн тоже. И отец где-то спит. Может, недалеко, а может, за тысячи километров. Фронт-то протянулся через всю страну. Отец был ранен, но вылечился и снова в строю. Впрочем,
При мысли об отце Петер страдал. В нем все еще жило чувство вины, которую вряд ли можно загладить. Если б только снова вернуть то ненастное зимнее утро! Он сказал бы матери и всем-всем, что для него нет человека дороже отца, и что отец всегда был честен, и что Петер готов поклясться в этом.
Малодушие привело к подлости, к предательству. Именно так говорил о ком-то Федя и говорил для того, чтобы Петер все принял на свой счет. И Петер понял Федю.
«Я был ошеломлен. Я поддался общему настроению», — пытался Петер оправдаться перед своей совестью.
Но она откровенно отвечала ему, что все это не так. Петер сам прекрасно знает, во имя чего он отрекся от отца.
В то утро Петер проснулся поздно — в девять или в начале десятого. И первое, что он услышал, был приглушенный разговор в столовой. Незнакомый женский голос что-то нашептывал матери, а мать всплескивала руками и нервно ходила по комнате. Тревожно подумалось: «Папу осудили? За что? Да не виноват он, не виноват!» И Петер зарылся лицом в подушку и заплакал. От несправедливости, от обиды.
Потом подумал, что рано быть суду. Должны разобраться во всем как следует. А отец арестован всего неделю назад. Нет, там говорили о чем-то другом. Определенно. Может, матери, как и в первый раз, не дали свидания. Но она ведь не собиралась идти сегодня в тюрьму.
Мучимый предположениями и сомнениями, Петер не мог дождаться, когда же уйдет та женщина, что говорила с матерью. И только в прихожей стукнула дверь, он выскочил в столовую в трусиках и босиком. Мать вздрогнула от неожиданности, увидев его встревоженного, с заплаканными глазами.
— Что случилось? — требовательно спросил он.
— Ничего, — сказала мать. — Это ко мне приходила женщина. Ты ее не знаешь. Она от Валентины Петровны…
Петер понимал, о ком говорила мать. Валентина Петровна — жена сослуживца Чалкина. Сама побоялась прийти, чтобы не заподозрили ее арестованного мужа в тайном союзе с отцом Петера. Мол, вот и жены их ходят друг к другу.
— Ну и что Валентина Петровна? — спросил Петер, глядя матери в глаза. — Услышала что-нибудь о папе?
Мать тяжело вздохнула:
— Нет.
— Так что же?
Вместо ответа мать подошла к Петеру, прижалась к нему, положила голову на плечо. И заплакала, запричитала:
— Не скоро ты увидишь отца.
— Ладно, мама, хватит! Разберутся и выпустят. Федор Ипатьевич так говорит. Не могут же держать невиновного.
Мать отошла к окну и сказала тихо, как будто самой себе:
— Его обвиняют в каком-то злом умысле. Но ведь что-то находят у всех, кого арестовывают.
— Так что же передала тебе Валентина Петровна? — спросил Петер.