Тридцать лет на Старой площади
Шрифт:
Ф. Ибрагимбеков дважды кандидат наук, медицинских и педагогических, интеллигентный и мягкий человек, склонный не только к научным изысканиям, но и ко всяческим инициативам, что в конечном счете его и погубило. Яркой и сильной, запоминающейся личностью была Лидия Николаевна. Интересная женщина, отнюдь не забывавшая о своих «прелестях», она обладала мужским умом и характером, была, я бы сказал, организаторским нервом больницы.
Работа в психиатрической клинике, где есть «беспокойное» отделение (там приходится иной раз и «пеленать» больных), требует не только определенной личностной устойчивости, но и мужества. Лидия Николаевна, обладала этими качествами в; полной мере. Я однажды видел, как она бесстрашно пошла навстречу психопату-уголовнику (а такие тины часто
Простора большого в больнице не было, не хватало некоторых лекарств, случались трудности и с питанием. Но в основных препаратах недостатка не ощущалось> и в целом удавалось прорехи закрывать, более или менее нормально лечить и, разумеется, кормить.
Больница служила и базой для кафедры психиатрии медицинского института. Здесь читали студентам лекции, проводились практические занятия. Профессор, доценты и ассистенты кафедры работали на врачебных должностях. И это завязало узел развернувшейся драмы, в которой нашли выражение не только интриги и низость отдельных ее персонажей, но и некоторые политические черты времени.
Заведовал кафедрой профессор Озерецковский — личность во многих отношениях неприятная и, как потом выяснилось, вполне мерзопакостная. Воплощенная любезность, человек, стремящийся в темпе «обаять» и очаровать всех и вся, добряк, публично кормивший сахаром больничную суку, приговаривая с умильной улыбкой: «Мой дорогой, мой дорогой», он был глубоко фальшив. За всем этим скрывалась холодная, расчетливая душа. «Иезуит лицемерный» так я называл его мысленно. Мне сложно объективно судить, каким профессионалом он был, но краснобаем — отменным, и слушать его временами становилось интересно. В больнице его побаивались.
Не очень теплые отношения были у профессора с Ибрагимбековым, который одновременно служил доцентом кафедры. В основе, несомненно, была боязнь, что Ибрагимбеков станет претендовать на должность заведующего кафедрой. Подобная перспектива выглядела вполне натуральной на фоне энергично проводившейся политики насаждения повсюду азербайджанских кадров.
Озерецковский решил это предотвратить, причем своеобразным, но, в некоторых отношениях типичным для эпохи способом: обвинить конкурента в националистических порывах. Но в Азербайджане для этого необходимо было или быть азербайджанцем, или подыскать азербайджанца, чтобы противопоставить его соплеменнику, иначе успеха не добиться. Озерецковский взял на кафедру врача Абаскулиева, молодого человека лет 30, только что вернувшегося из армии (как выяснилось позже, с сомнительным послужным списком), специалиста никакого и человека ленивого, но личность примерно того же пошиба, что и сам профессор. В расчете на доцентское место, занимаемое Ибрагимбековым, он стал верным и на время послушным союзником профессора.
С помощью Абаскулиева и его родственников нашли студентов, согласившихся засвидетельствовать, что Ибрагимбеков па лекциях восхвалял постановку психиатрии в независимом (мусаватистском) Азербайджане и популяризировал имена медиков, примкнувших к мусаватистам. В ход была пущена даже картина, написанная по заказу Ибрагимбекова и изображавшая эпизод из пьесы Мамедкули-заде, где французский врач Лалбюс (т. е. «немой»), не зная азербайджанского языка (намек на русских психиатров!), пытается лечить больных. Говорили, в кабинет Ибрагимбекова, где висела картина, под предлогом обследования какого-то больного, приходил человек из прокуратуры, чтобы определить, годится ли она для обвинения.
Как бы то ни было, Ибрагимбеков после обсуждения на бюро ЦК Компартии Азербайджана, где с обвинительной речью выступил Абаскулиев, к тому времени секретарь парткома мединститута, тут же был арестован и потом приговорен к пяти годам лишения свободы.
Я в эти дни был в Сочи, в отпуске. Вернувшись, позвонил домой Ибрагимбекову, чтобы узнать, что нового в больнице. К телефону подошла его жена и в ответ на мое приветствие
В этом почти сразу убедился и я. На второй день был вызван к профессору. После долгих сентенций, нафаршированных политической демагогией и любезностями, он заявил, что мой долг — бороться с «ибрагимбековским охвостьем» (лексика 1937 г.) в больнице. Я пытался отговориться ссылками на то, что ему это кажется и что нерабочих отношений ни у кого с бывшим главврачом не было. Но Озерецковский настаивал, а затем, положив руку на телефон, сказал, что так же, как он, думают в республиканской прокуратуре и не нужно заставлять его обращаться туда вновь (!). Наш разговор, тяжелый и тревожный для меня, ни к чему не привел. Правда, признаюсь, известная моя неуступчивость была связана и с тем, что заместитель прокурора республики Сильверстов являлся добрым знакомым моего отца и это, казалось, обеспечивало определенную страховку.
Однако происшедшее, а также и объединенный прессинг Озерецковского и Абаскулиева не могли не сказаться — и пагубно — на жизни больницы. Наступили дни, окрашенные тревогой и беспокойством.
Пришел новый главврач, разумеется азербайджанец. Невыразительная и незапомнившаяся личность, малоквалифицированный человек, больше заинтересованный в хозяйственных делах, он не стал и не мог стать достойной заменой своему предшественнику. Вскоре нас покинула Лидия Николаевна — перебралась в Ленинград. Ей было невыносимо оставаться рядом с профессором, ощущать и терпеть повседневное его «руководство». Лидия Николаевна раздражала его всем — и своим профессионализмом, и своей смелостью (а он был, как мы не раз убеждались при общении с больными, и трусоват), и своей откровенностью. Конечно, со временем напряжение стало спадать, но общее положение в больнице, нравственная обстановка, наконец, вся атмосфера, уровень лечения и обслуживания больных непоправимо, хотя и медленно, ухудшались.
История с Ибрагимбековым отнюдь не была исключительной. При всех своих частных обстоятельствах, вызванных особенностями тех или иных личностей, интригами и низостью среды, при очевидной республиканской специфике она прежде всего отражала общую обстановку в Союзе, служила одним из бесчисленных ее симптомов.
В стране нагнеталось идеологическое и политическое напряжение. То было время вновь развернутой кампании идеологической «ассенизации» и «охоты на ведьм» — травли «космополитов», изничтожения морганизма-вейсманизма, пропагандистского превращения России в «родину слонов» и т. д. и т. н. Тот же Озерецковский на лекциях громил «реакционную» теорию наследственности и возвеличивал до карикатурных высот великое павловское учение о рефлексах.
Докатилась до Азербайджана и волна массовых выселений. Сегодня широко известно то, что произошло в годы войны с крымскими татарами, чеченцами, ингушами, балкарцами и т. д. Но мало кто знает, что выселяли и других: в Баку, например, в послевоенные годы — немногих оставшихся лиц иранского происхождения, черкесов, греков и т. д. Во внимание не принимались ни общественное положение, ни политический статус высылаемых. В их число попал, например, многолетний директор Бакхлебторга — грек, член партии с дооктябрьским стажем. И что особенно неприятно вспоминать, так это отсутствие реакции у населения: будто происходившее было в порядке вещей, впрочем, как и в дни геноцида в Чечне. Более того, любили и посмаковать анекдоты на эту тему. Вот один из них. Секретарь обкома партии собирает на митинг выселяемую нацию и агитирует, разъясняя решение о выселении: «Партия и правительство оказали нам огромное доверие, но мы его не оправдали. Поэтому нужно сделать это и оправдать доверие на новом месте… Не волнуйтесь, я еду с вами, меня тоже выселяют».