Тридцать лет на Старой площади
Шрифт:
Функцию научного руководителя Юрий Павлович выполнял своеобразно. Раз в две недели — месяц приглашал к себе в «Правду», обычно к девяти часам вечера. Я просиживал в его кабинете до поздней ночи (тогда «Правда» выходила в два-три часа), наблюдая, как он диктует свои и правит чужие статьи, дает задания, разговаривает по телефону с начальством. Отрываясь от этих занятий, он вел мной беседы, но отнюдь не на диссертационные темы. Я, однако, чувствовал, что это «пустое» времяпрепровождение куда ценнее любой педагогики,
К моменту выхода «Правды» Францев заказывал машину и порой по пути домой (а жил он в десяти минутах езды — в высотном здании на площади Восстания) обращался к диссертационным делам. К диссертации моей Юрий Павлович замечаний
Вообще же у меня создалось впечатление, что Юрий Павлович относился несколько иронически к этим научно-организационным процедурам. Разве не об этом говорит тот фортель, что он выкинул на моей защите? Стою, волнуясь, на трибуне, отвечаю оппонентам. Вдруг подают записку от Францева. Открываю ее, думая, что мне дают совет, но читаю: «Кто эта красивая дама в костюме фисташкового цвета?». Оказывается, его внимание было приковано отнюдь не к диссертационным перипетиям, а к моей школьной подруге, красавице Нате Мелик-Пашаевой.
Написание диссертации оказалось для меня нелегким, но интересным делом. Я впервые зарылся в иностранную социологическую и, как сказали бы сейчас, политологическую литературу. Это привело к решению не ограничиваться лишь голой критикой воззрений американских авторов. Нынешнему читателю, возможно, надо разъяснять, что в те времена в общественных науках существовала любопытная профессия: не просто профессионалы в какой-либо сфере, но специалисты по критике буржуазной идеологии. Собственно и у американцев большая часть так называемых «кремленологов» занималась критикой советской идеологии.
Меня же тянуло заняться и анализом наших взглядов на национально-колониальные отношения. Внешние обстоятельства этому благоприятствовали. Восточная политика Советского Союза стала эволюционировать в сторону большего реализма. В 1955 году состоялся наш прорыв на Ближний Восток, и арабские лидеры типа Насера перестали быть «марионетками империализма». Движение началось и на индийском направлении. Новые нотки звучали также на XX съезде.
Меняющаяся политика облегчала, — более того, делала необходимым — изменение подходов к некоторым теоретическим и общеполитическим вопросам. Одним из них являлся национализм. Между тем в нашей общественной науке как аксиома (как «священная корова») утвердилось его определение в качестве «реакционной буржуазной идеологии национальной исключительности, которую эксплуататорские классы используют для разделения трудящихся разных национальностей». Его рассматривали и как орудие империализма в борьбе против мирового социализма. Обвинение в национализме принадлежало к числу самых страшных и часто служило идеальной политической дубинкой для сокрушения противников или соперников.
Какие пружины тут действовали? Прежде всего, это след марксистской интернационалистической традиции, противостоящей всякому национализму с его воинствующей или до поры до времени спящей идеей превосходства, исключительности «своей» нации. Но в еще большой мере это дань политической потребности решительно противодействовать всему, что может идти вразрез с «дружбой народов» Советского Союза, со сплочением под его эгидой социалистического содружества.
Но такой подход был неуместным, он уже не срабатывал, когда речь шла о начавшемся повороте к Востоку, к лидерам национально-освободительного движения, которые, естественно, сплошь были националистами. И советское руководство оказалось вынужденным, хоть с опозданием, приспосабливать к возникшей ситуации и свои теоретические позиции, либо не сознавая, либо игнорируя возникавший при этом
Кстати сказать, сходная эволюция и коллизия характерны также для американского подхода. Вчера официальный Вашингтон славил и холил национализм в Восточной Европе, в Советском Союзе, квалифицируя его как прогрессивную освободительную силу. Теперь же, после крушения СССР, когда национализм кое-где уже посягает на сложившиеся и вполне устраивающие США порядок и устройство мира, всякий национализм объявляется злом (пожалуй, исключая только антироссийский на постсоветском пространстве).
Действуя в духе надвигающихся перемен, я попытался более спокойно, более объективно взглянуть на проблему. В моем представлении это означало подходить к национализму как идеологии и психологии, которые видят в нации высшую и надсоциальную форму общественных связей, отстаивают первородство своей нации. Они «беременны» идеей национального превосходства и исключительности, ее «выплески» зависят от исторической обстановки, от взаимоотношений данной нации с другими и т. д. А раз так, то характер и роль национализма неодинаковы в разных условиях. Он может выступать и как естественная первоначальная форма национального пробуждения, особенно у угнетенных наций, служить флагом национальных движений, добивающихся свободы и равноправия.
Политическим производным такой постановки вопроса по существу был возврат к ленинским тезисам о национализме угнетенной и угнетающей нации, большой и малой нации. Разве можно ставить знак равенства между британским джингоизмом (шовинизмом) и поднимающимся индийским национализмом времен колониальной Индии? Между индийским национализмом тогда и теперь? Между супердержавным патернализмом и гегемонизмом Соединенных Штатов и, скажем, национализмом малайзийцев? Между великодержавным русским национализмом и национализмом башкир?
И это представлялось самым важным, ибо дело было скорее не в теоретической чистоте подхода, а в его практических последствиях. Иначе нельзя понять феномен национализма, выделить его шовинистические «выбросы» и решительно им противодействовать, находить эффективные пути к гашению межнациональных конфликтов. Так было в 50-е годы, так обстоит дело и сейчас.
Мои изыскания, однако, привели к тому, что на гребне послевенгерской идеологической кампании в поле зрения «цензоров», в пространство «банно-прачечных усилий» (плагиат у А. Бовина, который в наши аппаратные годы так называл всякую борьбу за идеологическую чистоту) попал и я. Был вызван в партком, и беседа там не предвещала ничего хорошего. Но следующая встреча уже свелась к легкой укоризне. То ли сама кампания начала выдыхаться, то ли профессор Ц. Степанян, которому было поручено разобраться в моих «вольностях», проявил либерализм, не знаю. Работа над диссертацией продолжалась.
Но вот осенью 1957 года, кажется в сентябре, меня неожиданно вызвали в ЦК. Хотя я уже основательно пообтерся в столице, визит туда был событием, а все обитатели этого здания представлялись если не небожителями, то уж, во всяком случае, людьми у ворот Олимпа. Меня принял Н. В. Матковский, полноватый, лысый мужчина, с едва заметным малороссийским акцентом, помощник секретаря ЦК КПСС О. В. Куусинена. Он начал издалека — с моей биографии, интересовался, какова, на мой взгляд, обстановка в академии, как идет работа над диссертацией. Только потом перешел к делу — передал 40-страничный материал об антиколониальном национально-освободительном движении, заявив, что мне поручается в недельный срок написать отзыв. Я вернул материал с отрицательной оценкой. Он был сделан в традиционной, кондовой манере и вдобавок написан некрасиво. То был, как выяснилось год спустя, весьма неосторожный шаг: текст принадлежал перу первого проректора академии Хлябича.