Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
— Ах, и не говорите! — подхватила хозяйка. — Я сейчас послала за мэром. Это женщина, и представьте себе, бедняжка приплелась вчера вечером пешком; она шла из Испании, без денег и без паспорта. Она несла за спиной умирающего ребёнка, и у меня духу не хватило прогнать её. Нынче утром я сама пошла её проведать, потому что вчера, когда она тут появилась, она разжалобила меня до слёз. Вот ведь бедняжка! Она лежала рядом с сыночком, и оба они были при смерти. “Сударыня, — сказала она мне, снимая с пальца перстень, — больше у меня ничего не осталось, возьмите кольцо в счёт уплаты; этого будет достаточно, я здесь пробуду недолго. Бедненький мой сынок! Мы умрём вместе”. Вот что она сказала, а сама глаз не сводила с малыша. Взяла я её кольцо, спросила, кто она такая, но она наотрез отказалась назвать себя… Я тут же послала за лекарем и за мэром.
— Да ведь ей нужно помочь! — воскликнула маркиза. — Сделайте всё, что понадобится. Господи, может быть, ещё не поздно спасти её! Я оплачу все расходы…
— Ах, сударыня, она, видно, прегордая, и уж не знаю, согласится ли…
— Я
И маркиза, немедля, поднялась к неизвестной, не подумав о том, какое тяжёлое впечатление может произвести её траурное платье на эту женщину, которая, как говорили, была при смерти. Увидев умирающую, маркиза побледнела. Несмотря на страшные страдания, изменившие прекрасное лицо Елены, она узнала свою старшую дочь!
Когда в дверях появилась женщина в чёрном, Елена приподнялась, вскрикнула от ужаса и медленно стала опускаться на подушки, узнав в этой женщине свою мать.
— Дитя моё, — промолвила г-жа д’Эглемон, — не нужно ли вам что-нибудь? Полина! Моина!
— Мне уже ничего не нужно, — чуть слышно ответила Елена, — я надеялась увидеть отца, но ваш траур говорит мне…
И, не досказав, Елена прижала ребёнка к сердцу, словно хотела согреть его, поцеловала его в лоб, потом посмотрела на мать, — глаза её по-прежнему выражали упрёк, но она уже прощала, взгляд стал мягче. Маркизе не хотелось замечать этого упрёка, она забыла, что Елена — дочь её, зачатая в слезах и отчаянии, что она, дитя долга, стала причиной её самого большого горя; она тихо подошла к умирающей дочери, помня лишь о том, что Елена первая дала ей познать радость материнства. Её глаза наполнились слезами, и, обняв дочь, она воскликнула:
— Елена, дитя моё!
Елена молчала. Она прислушивалась к последним вздохам своего последнего ребёнка.
В этот миг вошли Моина, её горничная, хозяйка и врач. Маркиза сжимала холодеющую руку дочери в своей руке и смотрела на неё с искренним отчаянием. Вдова моряка — ей удалось во время кораблекрушения спасти лишь одного ребёнка из всей своей счастливой семьи, — доведённая горем до исступления, взглянула на мать, и что-то ужасное было в её глазах…
— Всё это дело ваших рук! Если бы вы были для меня тем, чем вы…
— Моина, уйди!.. Все уходите отсюда! — крикнула г-жа д’Эглемон, стараясь заглушить голос Елены. — Умоляю тебя, дитя моё, не воскрешай сейчас наши печальные размолвки.
— Я буду молчать, — ответила Елена, делая над собою нечеловеческое усилие. — Я ведь мать, я знаю, что Моина не должна… Но где мой ребёнок?
Моина вернулась, подстрекаемая любопытством.
— Сестрица, — проговорила избалованная девушка, — вот доктор…
— Ничто уже не поможет, — произнесла Елена. — Ах, зачем я не умерла в шестнадцать лет — ведь тогда я хотела покончить с собою… Вне законов нет счастья! Моина… ты…
Она умерла, склонив голову к головке своего ребёнка, сжимая его в объятиях.
Вернувшись к себе в комнату, г-жа д’Эглемон сказала, заливаясь слезами:
— Твоя сестра, должно быть, хотела тебе сказать, что для девушки счастье в любви невозможно вне общепринятых законов, а главное — вдали от матери.
VI. Старость преступной матери
Однажды полуденной порою, в начале июня 1844 года, в саду, раскинувшемся вокруг большого особняка на улице Плюме в Париже, по аллее, залитой солнцем, ходила взад и вперёд немолодая женщина; ей было лет под пятьдесят, но казалась она старше своего возраста. Она прошлась два-три раза по извилистой дорожке, никуда не сворачивая, чтобы не терять из виду окон тех покоев особняка, которые, видимо, привлекали всё её внимание, и села в садовое кресло, сплетённое из молодых веток, покрытых корою. С того места, где стояло это изящное кресло, через решётчатую ограду ей были видны внутренние бульвары и посреди них — великолепное здание Дома Инвалидов, вздымающее ввысь свой золочёный купол над целым морем вязов, а вокруг неё была менее величавая картина — сад, раскинувшийся перед серым фасадом одного из самых красивых особняков Сен-Жерменского предместья. Всё было объято тишиною — соседние сады, бульвары, Дом Инвалидов: в этом аристократическом квартале жизнь пробуждается лишь к полудню. Если не чья-нибудь причуда, если только не вздумает какая-нибудь молоденькая дама покататься верхом или какой-нибудь старый дипломат исправить деловую бумагу, то в этот час всё здесь ещё спит или только пробуждается: и челядь и господа.
Пожилая дама, вставшая спозаранку, была маркизой д’Эглемон, матерью г-жи де Сент-Эрен, владелицы этого особняка. Маркиза отказалась от него в пользу дочери, которой отдала и всё своё состояние, оставив себе лишь пожизненную пенсию. Графиня Моина де Сент-Эрен была младшей дочерью г-жи д’Эглемон. Чтобы выдать её замуж за наследника одного из самых прославленных родов Франции, мать пожертвовала всем. Это было так естественно, — она потеряла одного за другим двух своих сыновей: Гюстав, маркиз д’Эглемон, умер от холеры; Абель был убит в сражении у Константины. После Гюстава остались вдова и дети. Г-жа д’Эглемон не питала особенной нежности к своим сыновьям, а к внукам тем более. Она была внимательна к молодой маркизе, вдове своего сына, но то было чисто внешнее проявление чувств, предписываемое нам воспитанием и приличиями. Она привела в образцовый порядок состояние своих умерших детей, а своей любимице Моине отдала собственные сбережения и поместья. С самого детства Моина была хороша собою, обаятельна, и г-жа д’Эглемон любила её больше других детей — такое душевное, невольное предпочтение
— Надо отдать справедливость графине де Сент-Эрен, — говорила одна молодая женщина, — мать её ведёт прежний образ жизни. У госпожи д’Эглемон великолепные покои; к её услугам экипаж, и она может выезжать в свет, как бывало.
— Только не в Итальянскую оперу, — вполголоса заметил некий старый бездельник, один из тех прихлебателей, которые считают, что они вправе осыпать друзей язвительными насмешками, чтобы доказать этим свою независимость. — Госпожа д’Эглемон из всего, что не имеет отношения к её избалованной дочери, только музыку и любит. Какой прекрасной музыкантшей была она в своё время! Но ложу графини всегда осаждают молодые ветрогоны, а бедняжка маркиза боится стать помехой для своей доброй доченьки, которая слывёт злой кокеткой. Поэтому госпожа д’Эглемон никогда не бывает в опере.
— Госпожа де Сент-Эрен, — говорила девушка на выданье, — устраивает для своей матери дивные вечера, у неё салон, где бывает весь Париж.
— Салон, где никто и внимания не обращает на маркизу, — возразил прихлебатель.
— Госпожа д’Эглемон никогда не остаётся одна, это сущая правда, — вставил какой-то франт, поддерживая молодых дам.
— По утрам душечка Моина спит, — говорил старый сплетник, понизив голос. — В четыре часа душечка Моина выезжает в Булонский лес. По вечерам душечка Моина отправляется на бал или в Итальянский театр… Правда, госпожа д’Эглемон может видеть свою душечку, когда та одевается, или за обедом, если душечка Моина случайно обедает дома со своей любимой мамашей. Неделю тому назад, сударь, — сказал прихлебатель, подхватывая под руку застенчивого учителя, только что поступившего в дом, где происходил этот разговор, — я был у них и застал бедную мать в печальном одиночестве, у камина. “Что с вами?” — спросил я. Маркиза посмотрела на меня с улыбкой, а глаза у неё были заплаканные. “Я размышляла, — отвечала она. — Как странно, — ведь у меня было пятеро детей, а я иногда совсем одинока. Но уж таков наш удел! К тому же для меня отрада, что моя Моина веселится”. Она могла говорить со мной откровенно, — я знавал её мужа. Заурядный был человек, ему повезло, что он женился на такой девушке. Разумеется, только ей он обязан тем. что стал пэром и придворным Карла Десятого.
Но в болтовне светских людей столько ошибочных суждений, с такой беспечностью наносят они глубокие душевные раны, что историк нравов обязан разумно взвешивать легкомысленные мнения, высказанные легкомысленными людьми. Да и вообще, как судить о том, кто виноват, кто прав: мать или её дитя? Над их сердцами есть лишь один судья. Судья этот — бог. Бог, который часто простирает возмездие своё в лоно семьи, восстанавливает детей против матерей, отцов против сыновей, народы против королей, владык против подданных, всё сущее против всего сущего; который в мире духовном заменяет одни чувства другими, подобно тому, как весною молодые листья вытесняют старые, и который действует во имя непреложного порядка, во имя цели, ведомой лишь ему. Без сомнения, всё направляется в лоно его или, вернее, туда возвращается.