Трикотаж
Шрифт:
Впрочем, в этих приключениях время бежало так быстро, что дней казалось больше, чем ночей. Возможно, так оно и было. Во всяком случае дневных богов у меня тогда было много, а ночного ни Одного.
Когда выпиваешь, откровения следуют без конца, стирая друг друга. Меня это ничуть не огорчало, потому что я черпал убеждения из книг, а их было много. Книги открывали мне глаза, пока их не стало столько, что я смотрел на окружающее со всех точек зрения, кроме своей.
Тогда-то Шульман и рассказал мне хасидскую притчу.
— Перед смертью равви Зуся сказал: «В ином мире меня не спросят: „Почему ты не был Моисеем?“ Меня спросят: „Почему
Ехидна был прав, и я разочаровался в культуре, решив, что она всегда метафора: одно значит другое. Заставляя нас ходить по кругу, культура позволяет себя узнать, но не понять.
— Верно, — говорил ученый Шульман, — зато религия — это метонимия: одно — не другое, одно — это все, что есть, другого уже и не надо. Чтобы узнать об осени, нужен один желтый лист. И от безбожья избавит одно чудо…
— …а от одиночества — один марсианин, — согласился я, но не нашел в себе силы поверить Шульману.
Религия требует сверхъестественного не от Бога, а от человека. Она учит нас не бояться смерти, бороться с плотью, верить в загробную жизнь и ни за что не цепляться. Зная, что людям такое не под силу, я отправился к Пахомову.
— Не Бог тебе нужен, а родина, — сказал он, не скрывая моих недостатков, — ты — ведь вроде гостиницы в мавританском стиле, которую можно поставить где угодно, кроме Мавритании. Перенимая все, что можно, ты не догадываешься о том, что перенять нельзя. Во мне культура растет, ты собираешь гербарий. Культура, как ноги — о своих никто не помнит, а деревянные и не ноги вовсе. Запомни, цитата, культура не бывает чужой.
— А Петербург? — спросил я.
Пахомов небрежно задумался и многозначительно спросил:
— Помнишь Ракитина?
Я помнил. Егор Ракитин был большим человеком — он даже сонеты писал венками. По профессии Ракитин был капитаном недальнего плавания. Надеясь исправить опечатку, Ракитин стал моржом, чтобы переплыть Берингов пролив и сбежать в Америку. Арестовали его еще на Арбате. На допросах Ракитин столько рассказывал про ООН, что следователь положился на блатных, раскрыв им тайну предателя. Дело в том, что между русским Егором и славянским Ракитиным втерся бесспорный Соломонович. Когда готовый к худшему Ракитин вернулся в камеру, уголовники бросились на него гурьбой.
— Если распилить алмаз на бриллианты, — пытали они его, — сколько каратов уйдет в опилки?
Тюрьма не отбила в Ракитине охоты к странствиям. Дождавшись детанта, он отправился в Израиль и вынырнул на Гудзоне — без средств к существованию. Скинувшись, диссиденты помогли капитану обзавестись трехместной моторкой. Ее спустили на воду у статуи Свободы, но окрестили «Бабой-Ягой».
В память о мытарствах первым рейсом Ракитин отправился к ООН, но в районе сороковых улиц судно дало течь и затонуло на глазах международной общественности. Матросы — жена и дочка — спаслись вброд, Ракитин покинул палубу последним. Бредя по воде, он сдался властям, арестовавшим его за загрязнение Ист-ривер. Как и в прошлый раз, ООН не пришла на помощь, и Ракитина выручили соплеменники. Вскоре он уже торговал бриллиантами в хасидской лавочке на 47-й улице. Ракитина там легко узнать по татуировке на морские сюжеты.
Пахомов видел в Ракитине притчу и любил его в качестве блудного сына, но я все же рискнул рассказать ему о попугаях.
Одним погожим днем эти дорогие бразильские птицы, выбрав, как мы, свободу, сбежали из магазина тропической фауны, чтобы поселиться на приволье неподалеку
Пахомов уклонился — попугаи его не убедили.
— Вот видишь, — брезгливо сказал он, — культура — от необходимости, а не от роскоши. Ее выбирают вместо смерти и ввиду ее. Она — последнее слово приговоренного. А ты что скажешь? Ом мани падме хум?
Крыть было нечем. Я понятия не имел, чем закончить свои дни. Все важное рано или поздно переставало им быть, и это значит, что последнее слово будет наверняка таким же лишним, как все остальные.
Жизнь моя состояла из пустяков. Существенной в ней была одна монотонность. Правда, иногда в бесцветном чередовании дней с ночами мне чудился ответ, но не на тот вопрос, ради которого я собирал фотоальбомы.
Неспособные вынести мерное движение лет, мы изобрели культуру, которая мешает разглядеть монотонность, остающуюся после того, как мы вымели из себя все, кроме дыхания. Только оно — вне культуры.
Мысль — мелодия, ее поют, дыхание — ритм, его мычат. Одно случается, другое сопутствует жизни, ничем не отличаясь от нее.
Дыхание — минимальное условие природы, и главное в нем парность: ян-инь, сено-солома. Преображающее чудо ритма, рождая из одного два, позволяет нам участвовать в космическом обмене веществ даже тогда, когда мы об этом не знаем. Чтобы дышать, надо жить. И это усилие оправдывает все остальные. Жизнь — крестьянская работа бытия. Все остальное — виньетка на тучных полях мирозданья. Будде не нужна культура. Сведя жизнь к дыханию, он открыл в монотонности путь, который никуда не ведет, потому что ты уже на месте, и ждать больше нечего.
Лиса, обратившаяся в прекрасную девушку, из злорадства открыла влюбленному в нее китайскому студенту его будущее. Нельзя сказать, чтобы оно отличалось от нашего, но узнав, что его ждет, студент пришел в ужас и бежал в горы, чтобы никогда не возвращаться. Оно и понятно. Мы ведь не хотим знать будущее, мы хотим будущее улучшить, но только монотонность позволяет о нем забыть.
Мальчишкой я встретился с ней на Белом море в опасное полярное лето. Торопясь им воспользоваться, власти отменили время. Круглые сутки принимались пустые бутылки и сдавались на прокат прогулочные лодки. В три утра девчонки остервенело прыгали через скакалку. В пять вывозили гулять младенцев, и ночь напролет вязали свое старухи. Солнце едва касалось горизонта и зависало над ним. Молочная мгла гасила свет и глушила звуки — кроме рева теплохода «Михаил Лермонтов», везущего на Соловки пьяных безбилетников.
Пробираясь, как они, на север, мы прибились к армейскому эшелону. Бесцельно блуждая по болотам, состав подолгу стоял у трясины, но мы не решались выйти, потому что никто не знал, когда он двинется вновь. Белесая ночь сменяла такой же слепой день, и о ходе времени мы догадывались только по голоду. Путешествие кончилось вместе с тушенкой, и я так и не узнал, куда мы ездили.
— Как ты думаешь, Пахомов, что это было: ад или рай?
— Чистилище, — буркнул Пахомов, уходя по-английски, то есть не расплачиваясь.