Трикотаж
Шрифт:
Как всякое дело, субботник начался с того, что взрослые закурили, обмозговывая предстоящее. Взвесив трудности, они скинулись и отправили нас в магазин, снабдив по малолетству запиской. Потом, сдержанно отложив принесенное, мужчины принялись рыть, женщины сажать, мы — вертеться под ногами. Трудно поверить, но от всего этого прямо из неприбранной земли поднималась клумба. Работа спорилась. Всякое — а не только разумное — усилие делало клумбу лучше. Каждая — а не только счастливая случайность — служила ей украшением.
Уже на излете трудового героизма, иссякающего под
Навестив клен четверть века спустя, я с трудом залез на него. Дерево выросло таким развесистым, что на ветках легко было перевешать всех моих противников. Их, впрочем, не так уж много. С возрастом мы делаемся скучнее. Как римляне периода упадка, мы пропускаем вперед представителей продвинутых формаций.
К пятидесяти, почти исчерпав марксистскую хронологию, мы застываем в том снисходительном состоянии, когда, перестав бояться варваров, мы еще не смешались с ними.
К пятидесяти, скрывая отвращение, ты смотришь на наследников. У них все короткое — волосы, мысли, дыханье, даже застолье. Выхватывая куцые куски настоящего, они забывают о прошлом и не верят в будущее. Шутки их прямы, и всем средствам они предпочитают грубые. Они ценят простоту, быстроту и схватку. Они полны собой, глухи к обидам и цельны, как редиски. Они говорят лишь друг с другом, обходясь птичьим наречием. И ты, как Назон у даков, учишься этому языку у варваров. Заменив разум рефлексами, они совсем не нуждаются в том, что позволяет тебе овладеть пространством и временем — в союзах. Считая до трех, и то на доллары, они не помнят, что идет за чем и почему. Но, чтобы стать понятным тем, кто не отличает сложноподчиненного предложения от примуса, ты сдаешься их синтаксису, исчерпывающимуся неостановимым, как икота, «и», чтобы обнаружить, что он тебе нравится.
В жизни у меня было немало связей. Застарелая — с прилагательными, случайная — с каламбурами, законная с глаголами, но только с лысиной пришла любовь к сочинительным предложениям. Мысли в них стоят рядом, как взрослые и независимые любовники. Свободный труд свободно собравшихся идей, живущих в простоте. Желательно — на природе. Но и там лучше не писать пейзажи, а подражать им. То, что вырастает из земли, выгорает на солнце, разбавляется дождем и сохнет на ветру, называется не простым, а элементарным. Но в школе меня этому не учили.
Мою первую учительницу звали Ираида Васильевна. В школу она пришла по призванию, но из органов. У Ираиды Васильевны был стальной взгляд, железная хватка и золотые зубы. Ее единственной любовью был Александр Матросов, и она всех нас хотела бы видеть на его месте. Двоечники внушали ей больше надежд, и она все прощала тем, кто умел шагать в ногу.
Я не умел. Нетвердо отличая левую ногу от правой, я хотел знать, почему первая важней второй. Я вообще хотел все знать, что даже меня раздражало. Не говоря уже об одноклассниках. Они сделали все, чтобы науки не давались мне даром.
У каждого возраста — своя валюта. У подростков — дружба, у молодых — любовь, у
Мне это не нравилось. В драке нельзя выиграть. Даже если ты победил, совершенно неясно, что делать с поверженным противником. Я своему — форварду Женьке Устинову — одолжил расческу, но он все равно вырос, спился и умер.
Атеисты
Диплом с отличием мне не достался из-за четверки по атеизму. Я получил ее за богоборчество. «Бога нет», — говорил мне старший брат, но он был двоечником. Из педагогических соображений от меня это скрывали, но я все равно знал, что в школе ему давалась одна физкультура. Гарик хотел стать летчиком, но еще больше ему хотелось поставить три стула друг на друга, выдернуть нижний и посмотреть, что получится. Не удивительно, что Гарик оказался в армии, где его учили не летать на самолетах, а сбивать их, что не привило брату уважения к небу.
Окончательно это выяснилось в Бруклине. Свое первое американское жилье мы сняли в самом центре этого большого, но тесного, как грудная клетка, района. Евреев в Бруклине живет больше, чем в Иерусалиме, поэтому из окна нашего светлого подвала можно было добросить снежком до любой из 14 соперничающих синагог. Тем более, что зима выдалась снежная. Обрадовавшись ей, мы только собрались отмечать праздники, как начались трудности с елкой. Мы ее простодушно называли «новогодней», соседи — «рождественской». Они же объяснили неуместность христианской флоры в нашем районе.
Чтобы не огорчать их, мы, дождавшись сумерек, отправились за елкой к неграм. Гарик надел на нее мое пальто и мы побрели домой, держась поближе к стенам. Только на полпути до нас дошло, что со стороны мы похожи на убийц, а вблизи — на сумасшедших.
С тех пор по субботам Гарик жарил картошку на сале, злорадно открывая окно, выходящее на ближайшую синагогу. Евреи, однако, реагировали не так нервно, как ему хотелось бы. В Америке сало едят одни синицы, и то зимой. Зато сало обожали обе мои бабушки. Русская явно, еврейская тайно. Первая клала его в борщ, вторая ела так, успокаивая совесть самодельной пословицей «если есть свинину, так уж жирную». В их трагически невинной жизни грехи и соблазны редко выходили за пределы кухни. В Бруклине, впрочем, тоже, если не считать драки, которую учинил ладный Сеня Жуков.
В прошлой жизни Жуков любил танцы. Он был хореографом областного масштаба — ставил пляски на стадионах Полтавщины. Привыкнув к размаху, Сеня мыслил флангами и спал с кордебалетом. Работа не оставляла Сене выхода — в одном только танце «Урожайный» на футбольное поле выходило триста гривуазных колхозниц, наряженных снопами.
Чтобы отвлечь тихую жену Бэллочку, Сеня завел трех сыновей, но это не помогло. Жена затаила обиду на Полтавскую область. Она считала ее рассадником разврата и — заодно — антисемитизма. Чтобы забыли о первом, Сеня напирал на второе. Так семья Жуковых оказалась в Бруклине.