Тринадцатая категория рассудка
Шрифт:
Только прилавок разделял двоих. Но зазвучал наддверный звонок, и в магазин вошел третий. На нем была аккуратно пригнанная шуцмановская форма.
– А-а, – радостно протянул антиквар, щедро распахивая золотой рот, – вы по поводу налога? Охотно-охотно… Ну, а вы, – повернулся он к посетителю, все еще державшему в руках пробу, – вам через площадь! «Antiquit'es» [82] – черным по желтому. Ошиблись дверью.
Посетитель, хмуря брови, спрятал бутылочку, предварительно аккуратно затиснув ее горло пробкой, потом спросил:
82
«Антиквариат» (фр.).
– И много их, этих… дверей?
Антиквар поднял плечи. Шуцман только брови.
Посетитель шагнул за порог.
Дня через два знакомый нам хозяин антикварной лавки, просматривая газетную хронику, наткнулся на строку: «Вчера с моста Св. Стефана бросился в…»
Наддверный колокольчик оборвал чтение.
Боковая ветка
Рельсовые стыки отстукивали стаккато пути. Фуражка, свесясь козырьком с настенного крюка, раскачивалась из стороны в сторону, точно пробуя вытряхнуть из суконных висков мигрень. Квантин, отстегнув портфель, вынул газету. Но в чуть тлеющих под потолком
– Прошу предъявить ваши сновидения.
Квантин приподнял голову. Под кондукторским кантом рыжая борода, сквозь бороду улыбка:
– Будьте любезны, приготовьте ваши сны-с.
Квантин, не понимая, – следуя ритму, не смыслу, – вынул из кармана билет:
– Это?
Щипчики, остро вщелкнувшись в картон, снова в ладонь; снизу голубой круг фонаря – и сквозь выщелкнутые дырочки, как сквозь крохотные оконца, реющие спутанные нити лучей – пестрые точки, линии и контуры; Квантин, сощурясь, пробует вглядеться, но и оконца уже прыгнули в ладонь, голубой фонарь отвернулся и сквозь бороду, вперемежку с улыбкой:
– Торопитесь. Легко прободрствовать. Пересадка.
Квантин хочет спросить – куда и при чем тут сны. Но спина кондуктора уже выскользнула из двери, и вдоль вагонов где-то из-за десяти стенок слышится его веселое: «Попрошу предъявить ваши сновидения».
Делать нечего. Квантин поднялся и – к выходу. Ноги его как-то ватно легки и пусты, портфель под локтем мягок и упруг, как взбитая к ночи подушка. Ступеньки сводят шаги вниз. Под подошвами теплая земля. В стороне от остановившихся колес – новый состав. Квантин идет сквозь темноту навстречу столбу искр над часто дышащим паровозом. Они бьют радужным костром вверх и опадают гаснущими осыпями к земле. В блеске их вычерчивались очертания трубы. Это старая распялая воронка, круглый лунный кратер, подпертый кривой ногой, напоминающей еще Стефенсоновы времена, когда поезда только-только учились ходить, расталкивая поршнями пространство, сонно разлегшееся поперек рельс. И вагоны: под низко осевшими крышами с топорщащимися суставчатыми ступеньками, каких давно уже не строят. «Боковая ветка, – подумал Квантин, – ржавая узкоколейщина, саркофаги на колесах, как бы не заехать в катастрофу». Но вдоль темного низкокрышья уже скользил голубой глаз фонаря. Свисток на высокой сверчковой ноте проиглился сквозь тьму. Наткнувшись на ступеньку, Квантин схватил подставившийся поручень и впрыгнул в вагон. Лязгнули тимпанным переплеском буфера, и поезд тронулся. Сначала окна вагонного кузова медленно терлись о воздух. Старый паровичок, шаркая паром, казалось, шел сквозь ночь, волоча мягкие ночные туфли, то и дело спадающие с пят. Но постепенно колеса надбавляли скорости; рельсы сматывались с них, как нити с катушек, раскручиваемых быстрящимся вращением шпулек. Кривые рессоры вагонных кузовов ахали на стыках, из всех щелей шуршал рассекаемый паровозной грудью воздух. Обгоняя ночь, окна скользили уже сквозь голубое предсветье, замахивающееся вслед бегу колес, сшибом углов и выгибей быстро – до слиянности – мелькающих контуров. Ловя отпрыгивающую от пальцев стенку, Квантин дернул за кожаное ухо стекло, и оно, тонко звякнув, скользнуло вниз. Мягкий тропический влажный ветер ударил в лицо. Мимо поезда в пролазоренном воздухе неслись очертания непривычных глазу деревьев – их стволы, редкими семьями разбросанные но холмам, выгибали свои голые чешуйчатые тела кверху, чтобы там, у вершины, распасться гигантскими зелеными лопастями. «Пальмы», – вместе с ветром скользнуло вдоль лба. Квантин хотел доосознать: как так, среди порослей приболотных ив, зябких берез, наиглившейся хвои, – и вдруг?? Но, казалось, скорость поезда на полумысль, на полуоборот колеса опережала логику. И после этот теплый, крылом о душу, ветер. Вместе с искрами из раскала трубы мимо глаз неслись пестрые стаи птиц, об уши бились их курлыканье и клекот; в раскрытое окно то рушился гул дальнего обвала, то всплеск струн, оторванный ветром от невидимой деки; благоухание неведомых трав, горькое и пряное, врывалось в ноздри; вброшенная ударом голубого воздуха, в вагон впорхнула бабочка и билась смятыми крылышками над подпотолочной сеткой. Квантин узнал узоры ее пыльцы: urania ripteus, притропический вид, не перелетающий и двадцатой параллели. Страница энтомологического атласа, приподнявшись – своими пестрыми подобиями – в память, снова опала под переплетную крышку. И Квантин заметил: скорость поезда убывает. Разгоряченные бока вагона еще раскачивает инерцией, но скрип рессорных дуг ниже и реже; контуры в раме окна четче и медлительнее; под колесами, раздельно стуча стыками, прогудела пустота мостового пролета. Перещелк стрелок, длинный – оборвавшейся нитью – свисток, астматический выдох и вскрик паровоза, и ступеньки вагонов повисли над землей, Квантин отыскал свой сброшенный на пол портфель и, оглядываясь по сторонам, вышел на перрон. Под стеклянными стенами было пусто и беззвучно. «Неужели они везли меня одного», – еще раз разгляделся по сторонам недоуменный пассажир. Никого. Ни души. Ни полдуши. Только протянутая в воздухе плоская рука указывала путь. Квантин прошел, ощущая за собой вытянутый вслед огромный, под голубым лаком, ноготь. Свет был слишком прозрачен для сумерек и слишком смутен для дня. Одинокий пассажир отыскал глазами циферблат: но цифры и стрелы, запрятанные под навес, казалось, были замотаны в траурный креп ночи, и глаз не мог различить часа. Стены смыкались в коридор. Приезжий, еще раз оглянувшись на пустоту, пошел, куда вели стены. Сначала ничего, кроме примкнутых друг к другу камней и бьющего о них шага, потом в дальнюю прорезь туннеля яснеющая проступь. «Скорей бы уж», – Квантин надбавил шаг и увидел: навстречу из-под каменной навеси – большой бумажный плакат. Оставалось поднять голову к буквам:
!ВСЕ НА ТЯЖЕЛУЮ ИНДУСТРИЮ ТЯЖЕЛЫХ СНОВ!
Два черных палицеобразных восклицательных знака сторожили слова, став справа и слева от лозунга. «Лучше вернуться», – но молчание, сомкнувшееся за спиной, толкало дальше. Сердце все скорее и громче – шаги тише и замедленнее.
Внезапно
Квантин спустился со ступенек и, держась закраин площади, попытался выбраться из сплыва туч. Промысел был в разгаре, все глаза и руки в работе, и никто не заметил фигуры приезжего, осторожно пробирающегося, с портфелем под мышкой, внутрь сети городских улиц.
Сперва Квантин шел, натыкаясь на выступы и углы домов, затем воздух постепенно размглился, цвета и очертания стали яснее и четче. Прямо перед ним протянулась широкая – под сомкнутыми ветвями деревьев – улица. Одетая в тени и свет чуть притушенного солнца, она звала шаги дальше и дальше. Казалось, был день, но все окна – за зажмурью жалюзей и опавшими складками занавесок. На скамьях, поверх мягко подостланных теней, кое-где сидели люди. Изредка попадались неторопливые прохожие. Один из них, с лицом, спрятаным под широкие поля шляпы, прошел совсем близко, почти плечом о плечо. Он дышал длинными выдохами меж коротких вдохов – как дышат в глубоком сне. Квантин хотел повернуть вслед, но в это время внимание привлекло иное: человек, стоя у подножья телеграфного столба, подвязывал к ногам тяжелые металлические хватай. Одежда его для простого чинильщика проводов была несколько необычна. Элегантный фрак, белый жилет и лаковые ботинки, затиснутые в громоздкие полукружья железных привесей; рядом – вместо ящика с инструментами – нотная папка. Квантин, остановившись, продолжал наблюдать. Затянув последний ремень, человек во фраке вщелкнулся сначала одним, потом другим хватаем в столб и стал взбираться, медленно переставляя щиколотки, к проводам. Несколько людей, застывших на скамьях, приподняли головы. Два или три прохожих приостановились. Манжета вспорхнула над параллелями телеграфных струн, и металлическое арпеджио прозвучало над улицей. Жалюзи, чуть приподняв зеленые веки, ждали. И музыкант, взмахнув повисшими в воздухе крылышками фрака, запел:
Леди и джентльмены, сницы и сны, Солнце – лишь грош из рваной сумы, Оно упало в закат, как в щель. И снова о пальмах грезит ель. Жизнь – стлань теней, лёт лет над Летой. Уснуть-умереть: «За власть поэтов».И глухой аккорд загудел в проводах, от столбов к столбам. Артист раскланялся с вновь смыкающимися жалюзями и стал спускаться.
Улица снова замолкла и замерла. Чтобы нарушить беззвучье хотя бы стуком шагов, Квантин двинулся дальше.
Вдруг поперек панелей, из-за черной створы, ныряя в тень и выныривая в свет, – юркая черная дробно семенящая фигура. Подбирая длинную, цепляющую за земь сутану, поворачивая остроносый профиль то вправо, то влево, фигура, точно втиснувшись меж двух домов, изникла из глаз. Но в гравюрном абрисе исчезнувшего лица, в лбе, вквадратенном в прямоуглый, с опадающими к плечам складками, убор, было что-то до странности знакомое, веющее тлелым запахом старых, исчервленных книг. И Квантин, убыстряя шаги, бросился вслед. Это был переулок. Глухой, под двойным перекровом теней, он скользил прямо, потом вкось. Ныряя вслед за фигурой меж стен, Квантин успел поймать глазами сворачивающую за угол черную спину и острый выступ локтя, вздергивающего черный подол. Нагоняемая памятью и человеком, фигура зачастила еще быстрей. Но шаг нагонявшего был шире и сильнее. Подгибаясь на слабнущих складках, сутана метнулась от глухой стены к стене, потом, как мышь, настигаемая когтями, остроносым оскалом навстречу: на злобно и вместе с тем испуганно вытянувшейся из-под воротника шее кровавилась узкая, в лезвие толщиной, от кадыка к затылку, щель. «Мор», – вскрикнул Квантин и, точно споткнувшись об имя, стал. Томас Мор, не роняя ни мига, бросился к ступенькам, сбегающим в какой-то подвал. Не слыша за собой шагов, он обернулся еще раз и оглядел чужестранца. Сухой палец его распрямился восклицательным знаком, и нити губ шевельнулись:
– Полезный гигиенический совет: не занашивать головы на плечах. Сначала – под мысль, потом – под топор. И в расчете. Разумею: голова с главой.
Прежде чем Квантин успел раскрыть рот, створы подвала сжались. Подойдя ближе, он мог рассмотреть лишь повисшую над пустыми ступенями старую тяжелоуглую вывеску. Буквы ее, полусъеденные ржавчиной, говорили:
ОПТОВАЯ ПОСТАВКА УТОПИЙ. ФИРМА С… –
цифры были стерты о время до неразличимости.
«Да, если этот у них заведует экспортом утопического социализма, то…» – Квантин опустил уже ногу вслед за опадающей ступенькой, но внезапный шум заставил его насторожиться: прямо на него – по извилистому руслу переулка – двигался хор стеклистых пузырчато вздувающихся и звонко лопающихся звуков, какой-то нестройный, но весело булькающий и клекчущий оркестр. Еще минута, и сквозь поющее стекло ровный топ и притоп ног, затем метнувшееся из-за поворота древко знамени, а там и само шествие. Сперва Квантин ухватил взглядом качающийся на шестах лозунг: СЛАВА ВСЕМ НЕПРОБУДНЫМ, затем и тех, кто шел не менее шатким шагом за буквами лозунга. Оркестр двигался беспорядочной, как куча листьев в ветре, массой; из ртов музыкантов торчали поднятые кверху стеклянные бутыли без дна; щеки их, раздутые дутьем и отеком, выбрасывали сквозь вливающуюся пьяную влагу звонкий марш лопающихся пузырей. Навстречу непустеющим стеклянным раструбам торчали пурпурные вздутые эрекцией желания носы. Процессия, хватаясь сотнями ладоней за стены, шла, роняя тела, как длинная и скользкая многоножка, любящая узкие и сырые щели.
Несколько минут Квантин с брезгливым любопытством шел за процессией, думая, что она не случайно, вероятно, выбирает переулки поуже, где легче просить помощи у стен, но длинное мелкобуквое объявление, выставившееся нежданно с одного из камней, пододвинувшихся к самым глазам, задержало внимание, а с ним и шаг. Объявление тоном корректной, не слишком навязчивой рекламы напоминало о преимуществах так называемых тяжелых снов. Мозг приезжего, однажды уже наткнувшийся на эту тему, внимательно вбирал – строка за строкой – влипшее в камень мелкобуквье. «Основное преимущество тяжелой индустрии кошмаров, – зазывало мелкобуквье, – перед легкой – из золотых нитей, вонзаемых в канву мозговых фибрил, – продукцией и т. н. приятных сновидений в том, что, сбывая кошмары, мы можем гарантировать их сбываемость, можем вручить покупателю «сны в руку». Легкий сон не выдерживает трения о действительность, сонная греза изнашивается быстрее носков, связанных в одну нитку, в то время как полновесный тяжелый сон просто, но хорошо сработанный кошмар, легко ассимилируется с жизнью. Если не отягченный ничем сон исчезает, как капля в песке, то видение сна, несущее в себе некую жесткость и твердость, испаряясь под солнцем, оставляет на своде пресловутой платоновской пещеры свое жесткое зерно: осадок нарастает на осадок, постепенно нависая сверху мечевидными сталактитами.