Тринадцатый рейс
Шрифт:
Я не давал старикам играть, они выпрямились, посмотрели на меня и переглянулись. Очевидно, они сочли меня гостем их таинственной, пропахшей морем страны. Гость требует внимания и дружелюбия.
— «Акорт»? Для нас ничего не значит. А что оно значит для него, никто не знает. Может, больше, чем все наши слова.
— Он поврежденный, Славочка, — пояснил второй старик. — Голову повредил у Ньюфаундленда. Шторм был сильный. Он приходит сюда, когда возвращаются суда из океана.
— Чувствует, — буркнул первый. — Волнуется.
— А ты не волнуешься? — спросил партнер.
В порт входили китобойцы,
Передняя пушка блеснула белым и розовым, и глухой удар долетел на Садовую горку. Китобойцы салютовали. Бух–бам!
— Акорт! — закричал Славочка и сорвал с головы шляпу.
Шахматные старички встали и замерли. На меня они больше не обращали внимания.
Я был сухопутным сибиряком в мире клешей и золотистых шевронов, я понимал, что этот город достоин уважения и любви, и я хотел любить его, но еще не мог…
Я медленно пошел вниз по улице адмирала Крузенштерна, вниз к заливу. Это была единственная улица в городе, которую я успел изучить как следует. Гранитная лестница со стертыми ступеньками, фонтан с амурчиками — средний, упитанный амурчик серьезным выражением лица напоминал майора Помилуйко; еще ниже, после блочных домов, площадь, где стоял памятник князю Мирославу, величавому и немного грустному человеку в шишаке. Князь Мирослав, прорубившись сквозь лесную чащобу к Балтийскому морю, сумел заложить город, но не смог отстоять его от ордена.
Пришельцев вышибли другие князья, но орден, меняя обличье, меняя гербы, штандарты, геральдические знаки, выпушки, петлички, много раз приходил сюда. Жег наше, строил свое… Последний раз орден пришел под знаком свастики.
За мостом, у Памятника гвардейцам, трепетал на ветру язычок Вечного огня, а дальше, заслоняя залив, темнела громада форта, выстроенного во время очередного нашествия, — до сих пор за ним сохранилось нелепое наименование Кайзеровского. Он был вместителен и мрачен, как склеп, сооруженный в расчете на целое государство; у каменных разбитых стен плескалась вода, покрытая ряской, а зубчатые башни нависали над улицей, как мифические чудища. Из выбоин тянулись тонкие белые стволы березок. Они словно брали приступом отвесные стены.
Потом передо мной открылся порт. У причалов покачивались и скрипели суда. Пахло рыбой, мазутом, сырой древесиной. Мигали круглые глазки иллюминаторов. Ветер дышал близким морем. Из тон* ких камбузных труб сочился дымок, кое–где над палубами трепыхалось белье. Это был мир уютного кочевья.
А хорошо бы и в самом деле быть матросом, подумал я. Не липовым матросом, который только играет роль, а настоящим, и жить в этом мире и больше нигде. Драить палубу, грузить целлюлозу, стоять вахту. Славно, спокойно…
«Онега», моя «Онега», стояла как обычно у восьмого причала, вдали от прожекторной башни, в сумрачном портовом уголке. Белый борт смутно отражал далекие огни
Скоро мне предстояло расстаться со своим временным плавучим домом. Скучное, даже немного ненужное задание, которое я выполнял, подходило к самому концу.
Никто не мог предугадать в эту минуту, что тихий вечер обернется трагедией. Чуть позже мне пришлось восстанавливать
Был тихий, уютный вечер; горели огни; девчонки стекались к парку, где крутились гигантские колеса; китобойные суда только что вернулись из гремящего океана; пенсионеры играли в шахматы, а на кирпичной, выщербленной стене Кайзеровского форта трепетали березки…
Десять дней назад в жаркий полдень я впервые пришел на пирс, где стояла «Онега», чтобы начать новую, матросскую жизнь.
Очень трудно вживаться в новый город. Может быть, это так же трудно, как осваивать иную планету… Я думал, что всю жизнь проживу в Сибири, под ее небом, таким высоким в осенние дни, когда солнце плавит иней на траве, а над Байкалом стоят клубы пара, сквозь которые изредка проглядывает темная вода, и сопки так четко вырисовываются на голубом небе, что, кажется, рукой можно достать до любой вершинки.
Я думал, Ленка будет со мною. Навсегда. Она должна была приехать ко мне из Колодина, но не приехала. Прислала письмо. Я запомнил его наизусть: «Паша, я люблю тебя. Это еще в школе началось и, наверное, так и останется со мной. Но я не приеду. Вчера Жарков разбился на мотоцикле. Я рассказала ему обо всем, а вечером он разбился, пьяный. Всю ночь просидела у его постели в больнице. Он сказал, что не сможет жить без меня, я знаю, что это правда. В сущности, он очень слабый человек. Я не могу просто так перешагнуть через него и выбросить из жизни за ненадобностью. Для того чтобы быть счастливой, мне надо стать жестокой. Наверно, я очень патриархальная, как весь наш Колодин. Не могу. Буду мучиться и тебя мучить. Прости».
Вот какое я получил письмо. Я даже обрадовался, когда Комолов, узнав о моих неладах с майором Помилуйко, сказал: «Уезжай, Паша. Ты поработал здесь достаточно. Надо расширить горизонт», И вот в жаркий полдень я подходил к «Онеге», размышляя о том, как это трудно — уехать от родных мест.
«Онега» оказалась маленьким теплоходом, вовсе не предназначенным для романтических поединков с морской стихией. Это судно принадлежало к «озерному типу» и совершало плавания в Западную Европу частью по каналам и рекам, частью в тихую погоду по заливу.
Первым человеком, которого я встретил в тот день на теплоходе, был Валера Петровский… На носу судна, свесив голые ноги, сидел здоровенный матрос в тельняшке, джинсах и еще в очках с толстыми цилиндрическими стеклами.
Парень читал книгу. Я прошел под гигантскими, огрубевшими подошвами его босых ног и прочитал название книги: «Богословско–политический трактат», Бенедикт Спиноза. «Если матрос занят Спинозой, что же тогда читает капитан? — подумал я. — Может, это образцово–показательное судно, борющееся за звание самого начитанного?» Во всяком случае, о показухе не могло быть и речи: если человек читает философскую книгу на таком солнце, значит, это ему по–настоящему интересно.