Триумф и трагедия императора
Шрифт:
Царь мог бы принять за насмешку это сопоставление его особы с Петром, Фридрихом и Наполеоном, если бы не знал, что все три автора далеки от иронии. Но при своем бесспорном уме и тонкости царь сообразил, что если уж эти трое тоже рекомендуют ему помочь армии своим отсутствием, то упираться было бы нелепо.
«Если государю императору угодно будет ныне же, не ожидая решительной битвы, препоручить войска в полное распоряжение главнокомандующего и самому отбыть от оных…» — робко настаивали три сановника.
Умная сестра Александра Екатерина Павловна со своей стороны понимала, что ни малейшей пользы от присутствия царя в армии нет, а вред может быть очень большой. Александр даже жаловался, что сестра гонит его из армии: «Если я хотела выгнать вас из армии, как вы говорите, то вот почему: конечно, я считаю вас таким же способным, как ваши генералы, но вам нужно играть роль не только полководца, но и
И Александр покинул армию.
Когда гофмаршал граф Толстой (дело было в Полоцке, уже при отступлении из Дриссы) отвел в сторону Шишкова и шепнул ему на ухо: «Знаешь ли, что к ночи велено приготовить коляски, ехать в Москву?», то Шишков, по собственному своему признанию, «едва мог словам его поверить, радость моя была неописанна, теплейшая молитва пролилась из уст моих к подателю всех благ, творцу небесному».
Возблагодарив горячо творца неба и земли за то, что наконец царь согласился убраться из армии, Шишков сел составлять манифест к русскому народу. Царь ехал в Москву и поручил ему это дело. Шишков и другие были так счастливы, как если бы пришло известие о победе. Они, по-видимому, считали отсутствие царя первым условием для успешной обороны против вторгшегося неприятеля[79], и в манифесте, составленном для царя, Шишков предусмотрительно обещал, что «мы» будем вообще в разных концах государства. Уточнения были бы опасны, очевидно, потому, что царь в других местах был, по внутреннему убеждению Шишкова, не столько полезен, сколько вреден. Верноподданнейший автор трактата «О старом и новом слоге» очень ловко в этом смысле прикрыл свои истинные опасения величавыми, старинными речениями своего проекта манифеста.
3
Барклай остался единоличным распорядителем судеб 1-й армии. Он приказал отступать на Витебск. Начальником его штаба был назначен А. П. Ермолов, генерал-квартирмейстером — полковник Толь.
Много было споров вокруг вопроса о «плане Барклая». Есть (очень, правда, немногие) показания, говорящие как будто о том, что Барклай де Толли с самого начала войны — и даже задолго до войны — полагал наиболее правильной тактикой в борьбе с Наполеоном и использовать огромные малолюдные, трудно проходимые пространства России, заманить его армиию как можно дальше и здесь спокойно ждать ее неизбежной гибели.
Гораздо больше есть положительных свидетельств, в том числе исходящих от самого Барклая, что он отходил только вследствие полной невозможности задержать наседающую на него великую армию и что при малейших шансах на успешное сопротивление он с готовностью принял бы генеральный бой. Но и все эти якобы непререкаемые свидетельства тоже не решают вопроса. Ведь при том страшном давлении, которое испытывал военный министр и командующий 1-й армией, Барклай, от 24 июня, когда Наполеон вторгся в Россию, до 29 августа, когда в Цареве-Займище Барклай окончательно узнал о назначении на его место Кутузова, — он и не мог высказаться иначе, чем он высказывался. Он должен был подчеркивать, что отступает лишь по случайным причинам, а на самом деле будто бы рвется в бой и только ищет позицию получше. Он должен был бы так говорить все равно, даже если бы на самом деле принципиально не хотел никаких боев, а всецело проводил тактику отхода и заманивания врага в глубь страны. В его штабе начальником был Ермолов, друг и тайный корреспондент Багратиона. А что Багратион направо и налево честит Барклая и немцев-изменников, — об этом Барклаю было очень хорошо известно. Что его подозревает в измене и московский генерал-губернатор Ростопчин, что это повторяют хором приведенные в полную панику помещики, трепещущие, как бы Наполеон не отменил крепостное право на занимаемой им территории, — и это Барклай знал.
Таким образом, эти громогласные (и ни к чему реальному не ведущие) высказывания о желании дать бой были лишь слабыми попытками самозащиты, и ничего на них обосновывать нельзя.
Военные критики не склонны считать Барклая очень крупным полководцем и в уровень с Кутузовым и Багратионом его не ставят.
Вот мнение очевидца, участника войны 1812 г., оберквартирмейсгера 6-го корпуса Липранди, автора замечательной критики военной литературы о 1812 г., с анализом которого очень считались всегда специалисты: «Я смею заключать, что, как до Смоленска, так и до самой
При этом следует, однако, учитывать и определенную целеустремленность в действиях Барклая. Все-таки Липранди забывает, что отступление от Дриссы было маршем-маневром, знаменовавшим переход к новому оперативному плану: к соединению обеих русских армий. Великая заслуга Барклая не в том, что он перед войной и в начале войны говорил о заманивании неприятеля в глубь страны. Многие говорили об этом задолго до начала войны: и шведский наследный принц Бернадотт, и даже бездарный Фуль, и другие. Еще Наполеон сказал, что выигрывает битвы не тот, кто предложил план, а тот, кто взял на себя ответственность за его выполнение и выполнил его. Даже если признать, что до Витебска у Барклая были колебания, то от Витебска Барклай шел намеченным путем с большой моральной отвагой, не обращая внимания ни на какие препятствия и противоборствующие течения. Позднейшая военная критика подвергла осуждению некоторые действия Барклая во время отступления, усмотрела непоследовательность в его (не осуществившемся) намерении дать битву при Цареве-Займище и т. д., но, например, самую позицию, намеченную Барклаем при Цареве-Займище, нашла все-таки более. выгодной сравнительно с бородинской позицией. Эту мысль высказывает и Маркс в своей коротенькой (в две страницы), но очень содержательной статье о Барклае, написанной им в 1858 г. для «New American Cyclopedia»[81]. Но Маркс правильно отмечает, что с начала войны отступление русской армии стало «делом не свободного выбора, а суровой необходимости».
У Барклая оказалось достаточно силы воли и твердости духа, чтобы при невозможном моральном положении, когда его собственный штаб во главе с Ермоловым тайно агитировал против него в его же армии и когда командующий другой армией, авторитетнейший из всех русских военачальников, Багратион, обвинял его довольно открыто в измене, — все-таки систематически делать то, что ему повелевала совесть для спасения войска. Агитация против Барклая шла сверху. От своих генералов и полковников солдаты научились говорить вместо «Барклай де Толли» — «Болтай да и только»; от начальства они узнали, что Ермолов будто бы просил царя «произвести его, Ермолова, в немцы», потому-де, что немцы получают награды; сверху вниз шли слухи, что состоящий при Барклае Вольцоген — наполеновский шпион. Все это еще до Смоленска делало положение крайне трудным. Доверие к главнокомандующему явно было подорвано, и каждый новый этап отступления усиливал зловещую молву о Барклае.
Трудно ему было отбиваться от нападений Багратиона еще и потому, что за ним не было ни геройского поприща, ни блестящей репутации в армии, не лежало на нем и отблеска сияния суворовской славы, не было железного характера, словом, не было всего того, что в избытке было у Багратиона. Трудолюбивый военный организатор, по происхождению шотландец, которого ошибочно часто называют немцем, понравившийся Александру исполнительностью и ставший военным министром, осторожный стратег, инстинктивно нащупавший верную тактику, Барклай нашел в себе гражданское мужество идти против течения и до последней возможности стоять на своем.
Граф Толь, генерал-квартирмейстер 1-й армии (Барклая), в своих замечательных воспоминаниях, обработанных и изданных генералом Бернгарди, утверждает, что в начале войны в Вильне решительно никто в русском штабе и понятия не имел о той роли, какую сыграют в этой войне колоссальные пространства России. Это выявилось само собой уже в процессе войны[82]. Отступление же диктовалось с самого начала нежеланием Барклая рисковать русской армией. Барклай страшился уничтожения армии в первые же дни войны. Свидетельство графа Толя, генерал-квартирмейстера в штабе Барклая, уже само по себе имело бы для нас решающее значение, если бы даже оно не подтверждалось рядом таких же неопровержимых показаний, включая сюда и документы, исходящие от самого Барклая. Не «скифский план» искусственного заманивания противника, а отход под давлением превосходных сил — вот что руководило действиями Барклая в первые месяцы войны. О «скифском плане» стали говорить уже на досуге, когда не только война 1812 г. окончилась, но когда уже и войны 1813–1815 гг. давно отошли в область прошлого. Первым вспомнил о скифах сам Наполеон в 1812 г., как увидим дальше.