Трое из навигацкой школы
Шрифт:
— Я завтра вам дам ответ, — сказала Анастасия и встала. — Молиться буду, плакать. У вас в Париже, поди, и икон-то нет? Пусть просвятит Богородица…
Де Брильи припал к ее руке.
— Все, хватит. Уходите…
И он исчез. Уж не привиделся ли этот разговор? Анастасия выглянула в окно, всматриваясь в темноту. Стоит… Опять на том же самом месте под деревом. Даже отсюда видно, что молод и недурен собой. А может, он не шпион? Может, он из воздыхателей?
— Спать пора! — крикнула она молодому человеку и рассмеялась.
Он помахал рукой
Анастасия прошла в домашнюю божницу. Сказала де Брильи: «помолюсь, поплачу», а не идет молитва, нет слез, нет смирения. Суровы и осуждающи лики святых. Так и крикнут: «Говори!»
Что делать тебе, Настасенька? Ты ль не была одной из лучших невест в России? Все ты, мамаша. Шесть лет назад умер отец, но только год относила негодница мать траур. И уже опять невеста, опять румянит рябое лицо. А как не хотели родниться с маменькой Бестужевы! Сама рассказывала хохоча — отговаривают, мол, Мишеньку, говорят, беспокойного я нраву. Вот и дохохоталась!
Тьфу… Анастасия плюнула и устыдилась. Не так молиться надо! Мать, поди, сейчас в тюремной камере, в темноте, на соломе. Что ждет ее? Господи, помоги ей, отврати…
Как привезли их вечером в полицейские палаты, так и разлучили, и больше она мать не видела. Анна Гавриловна хоть и была нрава суетного, перед следователями стала важной и сдержанной. Ответы ее были просты — она все отрицала. Не перепугайся дочь, может, и вышла бы матери послабка.
А Настасенька со страху, с отчаяния ни слова не могла вымолвить в ее защиту и согласилась со всем, что внушали ей следователи. И уже потом, вернувшись домой, поняла, что говорила напраслину.
Теперь ищи в святых ликах утешения. За что ей любить мать? Какая любовь, какое почтение, если одевает кое-как, а сама, словно девчонка-вертопрашка, кокетничает с ее же, Анастасьиными, кавалерами. И хоть бы искала себе ровню! Смешно сказать, влюбилась в мальчишку, в курсанта-гардемарина. Анастасия видела его издали — мордашка смазливая, вид испуганный. Ладно, чужое сердце — потемки, играла бы в любовь — полбеды. Так нет, тянуло ее к склокам, к шептаниям, к интригам… Дожили, Анна Головкина — дочь бывалого вице-канцлера-заговорщица! Погубила ты, маменька, мою молодость!
Кто ей теперь поможет? Кому нужна Анастасия Ягужинская? Родственникам? Отчиму? Михаил Петрович Бестужев — дипломат, скупец, фигляр! Скорее всего он и сам уже арестован, трясется от страха и клянет весь род Головкиных и приплод их.
Не идет молитва, ни восторга чистого, ни экстаза… Не понимают они ее, эти суровые мужи в дорогих окладах. Икона «Умиление» самая старая, самая чтимая в доме. Лицо у Заступницы ласковое, но не для нее эта ласка. Прильнула к младенцу, нежит его и вот-вот зашепчет: «Мысли твои, девушка, суетные. Где твоя доброта, где терпение? Жизнь суровая, она не праздник».
— А я праздника хочу, — сказала Анастасия. — Радости хочу, блеска, музыки. Все было в руках, да вырвалось. Но я назад верну!
И чувствуя крамольность мыслей этих в святом месте, она, как была
Де Брильи пришел на следующую ночь уже в дорожном платье, вооруженный чуть ли не десятью пистолетами, еще более мрачный и пылкий. Увидя Анастасию во вчерашнем роскошном наряде, весь так и затрепетал, то ли от любви, то ли из боязни получить отказ. — Как же мы уедем? — спросила Анастасия. — За домом следят.
— Шпиона убрали, звезда моя.
— Уж не смертоубийство ли? Зачем мне еще этот грех на душу?
— Нет. Зачем его убивать? Ему заплатили, и он ушел. Анастасия осторожно выглянула в окно. «Стоит… прячется за липу. Значит, этот… не шпион. Где я тебя видела раньше, в каком месте? Сейчас недосуг вспоминать. Кто бы ты ни был — прощай!»
Прошептала тревожное слово и будто опомнилась: «Что делаю? А как же маменька? Уеду, значит, предам ее навсегда! — Она замотала головой, потом выпрямилась, напрягла спину, словно телесное это усилие могло задушить бормочущую совесть. — Здесь, матушка, я тебе не помощница… только хуже. И не думать, не думать…»
Она повернулась к французу и улыбнулась благосклонно.
— Как зовут вас, сударь мой?
— Серж-Луи-Шарль-Бенжамен де Брильи. — Он склонился низко.
— Ну так едем, Сережа.
12
Когда Никита читал, писарь держал бумагу обеими руками и с опаской косился на Белова. Тот стоял рядом и тоже, хоть уговору о том не было, запустил глаза в государственный документ. Никита читал внимательно, хмурился, а Белов иронически усмехался.
Донос был написан лаконично, но в редких эпитетах, в самих знаках препинания чувствовалось вдохновение. Трудно было узнать Алену Корсака в герое котовского «эссе» — лукав, необуздан, подвержен самым худым и зловредным помыслам, одним словом, злодей!
— Звонко написал, — подытожил Белов. — Слово сказать не умеет, а пишет, что тебе Катулл.
Лучше не вспоминай Катулла. Не та компания. У Котова, я думаю, образец есть. Вставь фамилию в пустые места — и бумага готова, — сказал Никита и тихонько потянул к себе листок, писарь сразу воспротивился и обиженно запыхтел: — Порвем, Фома Игнатьевич, отдай бумагу, а?
Писарь даже не удостоил молодого князя ответом. Он решительно отодвинул руки Никиты, старательно свернул донос и спрятал его за пазуху.
— Все, господа, — твердо сказал он, — мне библиотеку запирать пора.
— Оставь его, — сказал Белов на ухо Никите, но достаточно громко, чтоб писарь его услышал. — Он трусит. Если человек так трусит, то толку от него не жди. Я пошел домой, спать хочу.
— Спать? Что же ты по ночам делаешь? — машинально спросил Никита.
— Мечтаю, — ответил Белов с металлом в голосе и ушел, хлопнув дверью.