Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
– Я не литератор, а летчик! Двадцать пять лет был за штурвалом и кого только не видел, с кем не общался: от Аллы Пугачевой до Михаила Ульянова. Сегодня мы пребываем, так сказать, в условиях вынужденной изоляции, но души наши трепетны, как встарь, а может быть, и более того. Любить женщин и рваться к ним всем сердцем, всей душой нам никто не запретит! За милых дам! – и опрокинул стакан сока, как, бывало, коньяк.
– А за каких дам? – поддразнил Андрей Иванович.
– За «дам». А которые «не дам», пусть пьют сами за себя.
Мы захохотали, а он продолжал:
– Конечно, за русских. Я, голуби мои, знавал всяких: немок, полячек, француженок. Славные бабы, доложу я вам, особенно полячки. Немки аккуратны, терпеливы, но ни огня, ни желания. Любовь для
Признание прозвучало так убедительно, что Андрей Иванович округлил глаза, удивленный откровением старого циника, и потянул вопросительно:
– А любовь?.. Была ли у тебя любовь, Игнат Петрович? Или только случки?
Полковник побагровел, засопел и, глянув на философа исподлобья, выстрелил целым монологом:
– За кобеля принимаете? Мы-де чисты, непорочны, и хвосты заворочены, а вы – отродье гулящее без роду, без племени? Ошибаетесь, дорогие мои, жизнь держится на нас, а не на вас – романтиках-идеалистах. Ну, зачем одинокой, томящейся соломенной вдове ваш Кант? Она предпочтет меня, здорового мужика, и будет еще благодарить, ибо ее словами не утешишь. Ты спрашиваешь, любил ли я. Не знаю, но увлекался. Бывало, свою красавицу на руках на пятый этаж заносил или с Сахалина летел в Ленинград ради одной белой ночи со своей сердешной. Скажу честно: без симпатии ни с одной не сходился.
– И был счастлив? – допытывался Андрей Иванович.
– Что ты заладил? Счастье, счастье! Это жизнь. Вспомни: у Пушкина было сто тринадцать любовниц. Что это? Счастье или жизнь? А казак, возвращаясь из похода, думал о любви, когда вез плененную турчанку? Да что там в веках рыться! Однажды я при испытании новой машины разбился: вошел в плоский штопор и не мог выйти. Мешок костей остался, а не человек. Год меня сшивали, свинчивали и, считай, заново родили. В первые же часы освобождения из больничного плена пошел с друзьями в кабак, напился и увел с собой синеокую девку. Вот это было счастье! Счастье от полноты жизни, где есть все: и стоны, и восторг, и ужас, и любовь!
Вы – философы, поэты – изрядно напустили тумана в жизни. Вздохи, грезы, голубые женщины с Вечерней звезды… А на самом деле все проще: на первом месте у мужика должно быть дело: авиация, торговля, политика, – и здесь уж не до охов и ахов. Смешно сказать, да грешно утаить: ведь более тонких и холодных развратников, чем самцы с лирикой, в жизни и в истории не сыщешь. Да, мы грешники, но в герои и пророки не рвемся. Вот, Андрей Иванович, доченька твоя пишет о Поле Верлене и, наверное, об Артюре Рембо. Интересно, упоминает она о их гомосексуальной связи? А Оскар Уайльд, изнасиловавший малолетнюю? Ну, а про русскую литературу умолчу, ибо вы лучше меня знаете подробности жизни наших «учителей».
Полковник на минуту замолчал, стал рыться в тумбочке, достал свежий номер «Комсомолки» и, протягивая мне, сказал:
– На, почитай о подвигах жрецов искусства. Почитай о том, как популярный певец живет сразу с двумя сестрами, которые рожают ему одна за другой девочек и мальчиков!
Снова наклонился над тумбочкой и наконец, отыскав в пухлой пачке периодики то, что было нужно, стал читать:
«С лета 93-го в абаканскую милицию стали обращаться женщины с заявлениями, написанными как под копирку: на улице к ним подходил пожилой мужчина в темных очках, бил их кулаком или ногой в живот и исчезал. Увы, многие жертвы, а все они были беременны, причем не на первом месяце, почти ничего не могли сказать о внешности нападавшего. Срабатывал материнский инстинкт: они падали на колени, обхватив живот, ничего не видя вокруг, и с ужасом думали: что с ребенком?»
Полковник бросил газету на койку, трехэтажно матюкнулся и закончил:
– Кто, вы думаете, был этот негодяй? Известный абаканский поэт Алексей Козловский.
Мы подавленно молчали и не смотрели друг на друга.
Я очнулся первым:
– Много
То, что ты, Игнат, прочитал про абаканского Козловского, не может оцениваться иначе, кроме как самое дикое извращение. Скорее всего, это маньячество, стимулированное подвижностью поэтической психики, хотя ставить диагноз – дело психиатров, а не историков. Я же сейчас говорю о другом: нельзя подходить к поэту с обычной меркой, нельзя…
Полковник слушал, не скрывая иронии, и, не дождавшись, когда я закончу, вскипел:
– Не принимайте меня за Ваню с ушами! Кое-что и я читал и кое о чем думал. Да козе понятно, на что и на кого намекал Пушкин. Не только на обывателя, но и на тех, кто выдумал себя, кто осуществился посредственностью, одним словом, на тех, чей образ очень точно схватил мой штурман:
Строчить стихи не мудрено,Но мысли, чувства где приметы?Среди говна вы все поэты,Среди поэтов вы – говно.Мы залились смехом, а Игнат Петрович закончил:
– Думаю, что суть каждого из нас – в чувстве собственного существования. Если оно есть, это чувство, ты – поэт, если нет, то какие бы маски ты ни надевал, – только выдумываешь себя. И еще. Не рассчитывайте, что существует пропасть между поэзией и жизнью. Если поэт совершает поступки подонка, он и есть подонок, и точка. И никакие творческие достижения, никакие всплески гениальности не могут реабилитировать его как человека. Думаете, в авиации мало подонков, которые строят карьеру на мифах и легендах, то есть на доносах и клевете?
А что касается слабостей и пороков, то дело не в них, а в лицемерии, и в первую очередь – в лицемерии поэтов, которые говорят и понимают о себе не все, а только часть правды.
– Все верно, – вмешался я. – Но как же быть тогда со строчками Пушкина: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман»?
Однако меня перебил Андрей Иванович.
– Слушай, Игнат, – обратился он к полковнику уже совершенно другим тоном. – Как объяснить твой парадокс: тонкое, глубокое понимание поэзии, искусства – и почти циничное отношение к семье, к женщине, наконец– равнодушие к детям? Умереть, не повторившись? На это согласится не каждый.