Туман в зеркале
Шрифт:
Я слушал, как случайные гости из Англии говорили об этом благословенном, непрестанном, ласковом дождичке, и в подобные минуты, тусклое полувоспоминание, подобное тени сна, пробуждалось и поднималось на миг почти на самую поверхность моего сознания, а затем вновь уплывало прочь. И вот теперь я был здесь, один под этим лондонским дождем, осенью сорокового года моей жизни.
В тот день несколькими часами ранее пароход, на котором я плыл, вошел в порт. Попутчики мои столпились у поручней, наблюдая, как приближается земля, и выискивая взглядами ожидавших их любимых. Но я, никого здесь не знавший и не имевший ни друзей, ни родственников, которые пришли бы меня встречать, остался стоять сзади, испытывая смесь любопытства и испуга, исполненный внезапной нежности к судну, которое несколько недель служило мне домом. У меня ведь ничего больше теперь не было. Восток остался
Протяжно загудела пароходная сирена, на суше ответили. В воздух взлетели шляпы.
Тогда я обернулся и устремил взгляд на уходящую от меня длинную темную ленту Темзы, которая вела к морю, и ощутил в этот миг столь безмерную тоску, такое уныние и одиночество, каких за всю свою жизнь не испытывал еще ни разу.
Все, что было со мной до этого дня, можно рассказать довольно кратко. Я знал лишь то, что меня отправили за границу из Англии в возрасте пяти лет после смерти моих родителей, о которых у меня не осталось вообще никаких воспоминаний и о которых я ничего не знал.
Все мои самые давние воспоминания относятся к той поре, когда я маленьким мальчиком жил в Африке с человеком, бывшим моим опекуном — а потому я так его и называл: Опекун. Он сказал мне, что был старым другом семьи моей матери, и все, и до самой своей смерти — а мне было тогда семнадцать лет — никогда и ничего не говорил мне ни о моем рождении, ни о раннем детстве, ни о доме и семье. Этих мест и людей, этих первых лет моей жизни словно бы никогда и не было, а те слабые воспоминания, которые у меня от них остались, я, должно быть, быстро научился подавлять ради собственного душевного спокойствия — так они оказались полностью погребены.
Был ли я счастлив или несчастлив, каким я был прежде, я тоже не знал. Лишь изредка в сновидениях или же в странные, ускользающие мгновения на грани сна и яви я ухватывал обрывок некоего настроения, некоего внутреннего состояния, или чувства, или видения — не знаю точно, как это назвать, — который — как я полагал, поскольку это не имело ни малейшего отношения к чему-либо в моей нынешней жизни или к миру, что меня теперь окружал, — был, вероятно, связан с моими детскими годами в Англии.
Мой опекун жил тогда в горах северной Кении, и именно к этому периоду относятся мои первые осознанные воспоминания. Мы поселились в большом, просторном бунгало на ферме, и я ходил в начальную школу в городе, в двадцати милях от нас. Образование, которое я там получил, было менее чем достаточным, хотя, думаю, я вполне счастливо проводил время. У опекуна была хорошая, солидная, традиционная библиотека, к которой я имел доступ, и с ее помощью я восполнил многие пробелы в моем школьном обучении.
Но хотя в книгах я находил своего рода утешение и компанию, в глубине души я был сорванцом и все время, какое только мог, проводил под открытым небом, бегая практически без присмотра, вбирая в себя все образы и звуки, все великолепие этой самой вольготной и прекрасной страны.
После нескольких лет в Кении мы переехали в Индию, а оттуда — на остров Цейлон, где мне было предложено изучать торговлю чаем. Но я счел, что новые странствия в дальние и романтические края влекут меня куда больше, чем перспектива делать какую бы то ни было карьеру, и начал втайне планировать для себя жизнь кочевника, полную приключения и открытий. Помимо всего прочего, я прочел о странствиях и трудах человека, который, как я решил, был едва ли не самым великим из всех путешественников-первооткрывателей. Его звали Конрад Вейн. Вечерами я тщательно изучал груды карт, книг и атласов, намечая свои грядущие странствия.
Когда мне было семнадцать лет, моего опекуна совершенно внезапно поразила болезнь, и, как бывает со многими людьми, подхватившими в этих краях одну из тех жутких лихорадок, что нападают без предупреждения, он — еще двадцать четыре часа назад крепкий и здоровый — оказался на грани смерти.
Я не мог притворяться, что сильно его люблю. Но хотя он был человеком замкнутым и до некоторой степени мрачным, он десять лет заменял мне отца. Он мне нравился, я уважал его, однако мы никогда не были особенно близки, и я ни разу не доверил ему ни одной своей сокровенной тайны.
Но когда я стоял в спертом, влажном воздухе бунгало возле его кровати и смотрел на его жуткое, сделавшееся словно бы восковым, блестевшее от пота осунувшееся лицо, я был потрясен и повергнут в отчаяние. Я попытался
Следующие двадцать лет я путешествовал по Индии и по всей Африке, побывал в Бирме, Сингапуре, Малайей, наконец, добрался до самых дальних окраин Китая. Поначалу странствия мои были более или менее бесцельны, но вскоре я приступил к осуществлению своей мечты пройти по стопам Конрада Вейна. Путешествуя, я обучался, общаясь со всеми, с кем сталкивала меня судьба, живя местными обычаями, все слушая и все вбирая глазами. Кроме того, я прочитал все, что мог, по истории и литературе, о преданиях и легендах этих стран, и усвоил достаточное количество слов из нескольких языков, чтобы иметь возможность объясниться на них. Я был своим везде — и нигде, я был кочевником, и я всегда — в самом истинном смысле слова — оставался одинок. Это была жизнь странная и захватывающая, и она мне нравилась. Но внезапно все кончилось, когда на Пинанге я заразился тяжелой болезнью и за эти долгие и мучительные недели стал постепенно сознавать, что пора мне завершить свои странствия, что я уже немолод, повидал все, что когда-либо мечтал повидать, и — самое главное — мог поручиться, что повторил все путешествия Вейна. Воистину все эти двадцать с лишним лет после его смерти я столь скрупулезно и столь неотступно следовал по его стопам, что порой даже отождествлял себя с ним и чувствовал себя так, словно я практически и был Вейном.
За эти два десятилетия я встречал иногда людей из Англии и внимательно слушал их повествования о ней. И теперь я ощутил тоску и желание вернуться туда (ведь из краткого рассказа моего опекуна я знал, что по рождению я был англичанином и что Англия была самым первым моим домом). Я не строил определенных планов и не представлял себе, где мог бы обосноваться по прибытии. У меня имелись деньги, которыми распоряжался мой опекун и которые перешли ко мне после его смерти вместе с теми средствами и имуществом, что принадлежали ему, а сам я все эти годы жил экономно; денег было более чем достаточно, чтобы я мог оплатить переезд и иметь в дальнейшем скромный доход. Прежде всего я хотел отыскать побольше сведений о юных годах Конрада Вейна, до того, как он предпринял свои путешествия и начал писать о них — поскольку он, так же, как и я, был англичанином-изгнанником, — и у меня имелся некий замысел воздать ему посильную дань уважения в книге. Мне казалось, что Вейном и его трудами пренебрегли, и ныне ему грозит полное забвение.
Итак, когда я достаточно набрался сил, я продал большую часть своего имущества, собрал остальное — немного того, что мне было дорого как память о минувших двадцати годах — и заказал свой переезд.
И вот теперь я был здесь, одинокий под лондонским дождем, в этот мрачный и тоскливый вечер.
Большую часть своего багажа я оставил на хранение на складе в порту и нес в руках только старую холщевую сумку — ее содержимого мне должно было хватить на день-другой. Я собирался как можно быстрее найти комнаты, чтобы обосноваться в Лондоне до тех пор, пока я здесь не освоюсь и не сумею более четко продумать свой дальнейший путь. Пока что я получил в конторе пароходной компании несколько адресов гостиниц, где мог бы снять номер. Сначала они предположили, что я захочу остановиться в одном из самых фешенебельных районов города, но я сказал, что буду чувствовать себя уютнее в каком-нибудь простом, обыденном месте поближе к реке. Дорогая мебель и пуховые перины были не в моих привычках. Посовещавшись между собой, клерки выбрали несколько названий и предупредили, чтобы ни в какие другие гостиницы я по дороге не заходил. Я отклонил все предложения носильщика проводить меня и, имея при себе только сумку и листок бумаги, вышел из складов и сараев, миновал какие-то большие ворота и сразу же оказался в лабиринте узких улочек.
Время было едва за полдень, но свет уже начинал меркнуть, и подступали сумерки. Холодный ветер с реки украдкой скользил по улицам и переулкам. Дома были грязными, крытыми блестящими от дождя черными крышами, убогими, нищими и уродливыми, и среди них то и дело смутно прорисовывались большие склады. Воздух был наполнен криками буксиров и тоскливым воем сирены, то и дело доносился грохот ящиков о причалы.
Людей было немного, хотя тут и там в полуоткрытых дверных проемах и темных подворотнях я замечал одинокую фигурку или стайку оборванных ребятишек. Лишь раз или два мимо проехал кэб, так быстро, словно спешил побыстрее оказаться подальше от этих своеобразных улиц.