Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания
Шрифт:
Меняя псевдонимы, как перчатки, притворившись в "Ярмарке тщеславия" Кукольником, то всезнающим, то равнодушно отстраненным, предоставляющим своим героям как бы полную свободу действия, Теккерей на самом деле вел с читателем тонкую и изобретательную игру. Если автор действительно одно лицо с хладнокровной убийцей Кэтрин из одноименной повести или с отпетым негодяем Барри Линдоном ("Записки Барри Линдона, эсквайра") и если им он передоверил свои суждения о веке, нравах, морали, что ж, поневоле пришлось бы согласиться с Элизабет Браунинг - такая проза не возвышает душу.
Но в игре, затеянной Теккереем, когда повествователь и автор не одно и то же лицо, была сокрыта литературная позиция, не знакомая времени, привыкшему к определенности, а то и категоричности нравственных суждений.
Наделенный невероятной, безудержной, гениальной фантазией, Диккенс к тому же обладал качеством,
Ну, а Теккерей - какую истину проповедовал он устами пройдох-вралей, великосветских распутниц, повес и попросту грешных, слабых людей? Казалось, он все отрицал. Его шутка в момент могла обернуться едким сарказмом. Где же определенность нравственного урока? Викторианская публика твердо знала - в конце романа порок должен быть наказан, добродетель должна восторжествовать. Даже великий Диккенс не угодил этому капризному судье концовкой одного из лучших своих романов "Большие надежды", где будущее героев, усталого от жизни Пипа и поблекшей в буре жизненных невзгод красавицы Эстеллы, омрачено памятью о прошлых бедах и собственном эгоизме. В этом романе главное уже не интрига, хотя и она, как заведено у Диккенса, увлекательна, самое важное психология чувства, страсти, жизнь души, ее взросление, мужание. Здесь Диккенс ближе к Теккерею, а может быть, смешивая черную и белую краски, учится у Теккерея писать человеческое сердце, которое не терпит однозначных решений и монохромной палитры.
Подобная эстетика, эстетика полутонов, порожденная новым взглядом на человека, была тогда еще в будущем. Ее начнут разрабатывать в конце XIX столетия, освоят в начале XX-го. Современникам Теккерея его маски, пантомима с Кукольником, отступления, которыми пестрят его романы и которые усложняют собственно авторскую позицию, казались чуть ли не художественными просчетами.
Если уж не поняли лучшие умы эпохи, что говорить об обычных соотечественниках и критиках. И вот в статьях, рецензиях, обзорах замелькало слово "циник". Отчасти Теккерей давал для этого повод. Его острый, как бритва, язык, его беспощадные шутки, высмеивающие все неестественное, вычурное, неискреннее, с легкостью умножали ряды его
Странная судьба Уильяма Теккерея 29 недоброжелателей и врагов. Авторитетов, кроме разума и природы, для него не существовало. Его перо разило монархов, политических деятелей, собратьев по перу. Неважно, что Байрон был кумиром публики. Теккерей не верил аффектированным романтическим чувствам: "Мне не по вкусу красота, которой, словно театральной сценой, нужно любоваться издали. Что проку в самом изящном носике, если кожа его грубостью и цветом напоминает толстую оберточную бумагу, а из-за липкости и глянца, которыми его отметила природа, он кажется смазанным помадой? И что бы ни говорилось о красоте, станете ли вы носить цветок, побывавший в банке с жиром? Нет, я предпочитаю свежую, росистую, тугую розу Сомерсетшира любой из этих роскошных, аляповатых и болезненных диковин, которые годятся лишь в стихи. Лорд Байрон посвятил им больше лицемерных песнопений, чем любой известный мне поэт. Подумать только, темнолицые, толстогубые, немытые деревенские девахи с приплюснутыми носами и есть "синеокие рейнские девы"! Послушать только - "наполнить до краев бокал вином самосским"! Да рядом с ним и слабое пиво покажется нектаром, и, кстати сказать, сам Байрон пил один лишь джин".
Не верил он ни в какую мистическую философию Гюго и идеи нравственного раскрепощения Жорж Санд. "Тяжел удел пророков и людей того возвышенного положения, какое занимает месье Виктор Гюго: им возбраняется вести себя, как прочим смертным, и воленс-ноленс приходится хранить величие и тайну... пророк Гюго не может даже малости исполнить в простоте и ищет для всего особую причину". Во всем этом он видел самолюбование и самооправдание.
Убежденный реалист, свято верящий в силу разума, Теккерей ополчился на ходульные чувства, всяческие ужасы, невероятные преступления и не менее невероятную добродетель, которые так любили описывать его современники. Писал пародии. Они были не только отчаянно
Теккерей, вдумчивый и тонкий критик, способен был видеть в романтиках ценное, прогрессивное, новаторское. Вордсворт, с его точки зрения, велик, потому что сумел заставить поэзию говорить простым, естественным языком. "Вордсворт намного опередил свое время", - как-то заметил Теккерей. Ему же принадлежит и высокая оценка американского романтика Вашингтона Ирвинга.
Видимо, Теккерей внимательно изучал и метод романтической иронии. В иронии, пронизывающей его собственные произведения, в ироническо-рефлективном отношении ко всему на свете, и в первую очередь к самому себе, так и слышатся отголоски иронии романтиков. Вспоминаются слова Г. К. Честертона: "Замысел "Книги снобов" мог бы с тем же успехом принадлежать Диккенсу... и многим другим современникам Теккерея. Однако только одному Теккерею пришел в голову... подзаголовок: "В описании одного из них"".
Отдельного упоминания заслуживают отношения Теккерея с великим "неисправимым романтиком" Диккенсом. Два писателя, "сила и слава" национальной литературы, были людьми крайне непохожими во всем, начиная от внешнего облика и манеры поведения и кончая взглядами на искусство, роль писателя, понимание правды.
Человек эмоциональный, весь во власти минуты и настроения, Диккенс мог быть безудержно добрым и столь же неумеренно нетерпимым даже с близкими и друзьями, безропотно сносившими его капризы. Он любил броскость и неумеренность во всем: гротеск, романтическое кипение чувства, бушующее на страницах его романов, - все это было и в его обыденной жизни. Покрой и сочетание красок в его одежде не раз повергали в ужас современников, манера и весь стиль поведения поражали, а часто вызывали и недоумение.
Каждый из писателей утверждал Правду - но свою. Диккенс создавал гротески добра (Пиквик) и зла (Урия Гип), его воображение вызвало к жизни дивные романтические сказки и монументальные социальные фрески. И из-под пера Теккерея выходили монументальные полотна - "Ярмарка тщеславия", "Генри Эсмонд", "Виргинцы", "Ньюкомы". И его сатирический бич обличал несправедливость и нравственную ущербность. Его, как и Диккенса, о чем красноречиво свидетельствует переписка Теккерея, влекло изображение добродетели, но... И это "но" очень существенно. "Я могу изображать правду только такой, как я ее вижу, и описывать лишь то, что наблюдаю. Небо наделило меня только таким даром понимания правды, и все остальные способы ее представления кажутся мне фальшивыми... В повседневной бытовой драме пальто есть пальто, а кочерга - кочерга, и они, согласно моим представлениям о нравственности, не должны быть ничем иным - ни расшитой туникой, ни раскаленным до красна жезлом из пантомимы".
Но, споря с Диккенсом о судьбах реалистического романа, он прекрасно осознавал гениальность Диккенса, его "божественный дар", поразительный, яркий, безудержный талант, его высокую гуманистическую проповедь, перед которой смолкают все критические суждения.
Собственно столь же высокое, гражданское, духовно-просветленное отношение к писательскому труду было свойственно и Теккерею. Воспитывать ум, смягчать сердце, учить сострадать ближнему, ненавидеть порок - вот задачи любого честного писателя, в том числе и писателя-сатирика, которого Теккерей скромно назвал "проповедником по будням".