Творец, субъект, женщина: Стратегии женского письма в русском символизме
Шрифт:
Таким образом, повесть можно прочитать как саморефлексию женского автора в условиях раннего модернизма в целом и русского символизма в частности на тему «женщина и искусство». Несмотря на то что текст содержит в себе мысль о фемининности жертвы, приносимой на алтарь искусства, он также открывает более позитивные возможности для интерпретации. Для автора повесть «Тридцать три урода» явилась средством выключения (выхода) из символистского эстетического дискурса и особенно из его гендерного порядка. Это проявилось в том, что, подобно безымянному автору дневника, Зиновьева-Аннибал после «Тридцати трех уродов» также нашла новые слова, в ее творческой эволюции произошел новый виток, запечатленный в сборнике рассказов «Трагический зверинец».
Вывод: выход
Всю литературную карьеру Зиновьевой-Аннибал можно интерпретировать как процесс включения (вхождения) в символистский дискурс и отделения от него, выхода из него. В этом процессе повесть «Тридцать три урода» представляет переломный
Сосредоточение внимания на женских персонажах — единственное сходство между этими двумя произведениями, которые контрастируют друг с другом по месту действия, теме, поэтике и пониманию природы.
Вместо обстановки театра и городской квартиры «Тридцати трех уродов» в рассказах «Трагического зверинца» антураж событий — это прежде всего деревня и лес. Вместо произведений искусства (картин, пьес, статуй…) в «Трагическом зверинце» фигурируют животные (журавль, волк, медвежата, пчелы…). Что главное — сюжет произведения, который соединяет отдельные рассказы в единое целое, не затрагивает жизнь актрис, а передает историю развития девочки в молодую женщину [394] . Полная оторванность от мира искусства препятствует восприятию главной героини в функциях фемининности. В центре внимания именно девочка, а не искусство, не культура.
394
Келли утверждает, что в повести «Трагический зверинец» «Zinov’eva-Annibal entirely departs from the euphemistic and reductive traditions according to which feminine interiority had customarily been represented in women’s prose writing» (Kelly 1994, 158–159).
Выход от идеологии символизма отражается и в поэтике [395] : при следовании символистским конвенциям и использовании метафорики символистского дискурсивного резерва описать развитие девочки в молодую женщину было бы невозможно. Символистский стиль автоматически включил бы в описание отсылку к функции фемининности в ее метафорических значениях. Символистская поэтика так тесно связана с эстетическо-философскими представлениями о маскулинности творческого субъекта и о посреднических функциях категории фемининного, что конструирование женского субъекта — которое отражено в «Трагическом зверинце» — требует отказа также от поэтических средств символизма. Обращение к поэтике реализма является, таким образом, знаком отказа от ценностной системы символизма как эстетики и как идеологии.
395
М. Михайлова (Михайлова 1998) предлагает рассматривать рассказы как образец неореалистической литературы.
Прежде всего хочется обратить внимание на центральное место темы природы в рассказах «Трагического зверинца». Зиновьева-Аннибал не согласна с теми философами, которые стремились к преодолению природы с помощью творчества, искусства и индивидуальности (см. гл. 4 моей книги). Бердяев, например, писал: «В глубине пола творчество должно победить рождение, личность — род, связь по Духу — природную связь по плоти и крови» или «Все личное в человеке враждебно родовой сексуальности» (Бердяев 1985, 231). В «Трагическом зверинце» Зиновьева-Аннибал представляет противоположное мнение: «низкие» темы рода, рождения, природы, плоти, крови и сексуальности находятся в центре описания. Указав уже в «Тридцати трех уродах» на уродство искусства (а не природы), Зиновьева-Аннибал в «Трагическом зверинце» оставляет мир искусства и ограничивается сферой природы.
Акцентирование темы природы и привязанность к природному миру главной героини рассказов вытекает, естественно, из отождествления женщины с природой (и мужчины с культурой). Зиновьева-Аннибал, отказываясь от символизма, наполняет эту старую идею новым, положительным значением. В «Тридцати трех уродах» она показывает невозможность применения культурной мифологии символизма к женскому творчеству. В «Трагическом зверинце» она делает следующий шаг: развивает те метафоры, которые могут поддержать женское авторство и женское творчество. Ее стратегия согласуется с идеями Э. Лаутер (Estella Lauter). В главе 2 речь шла о ее книге «Women as Mythmakers: Poetry and Visual Art by Twentieth-Century Women» (Lauter 1984), в которой Лаутер подчеркивает значение мифов для конструирования (женской) субъектности. Мифы, по утверждению Лаутер, имеют сильное воздействие
396
М. Эпштейн (Эпштейн 1990, 98–100), рассматривая мотив зверя в культуре Серебряного века, утверждает, что у поэтов XX века человек, убив зверя, не становится частью природы, а, напротив, еще больше отчуждается от нее. Мотив зверя, естественно, связан с сексуальностью, а зверинец — с подчинением сексуального желания, но ассоциируется также с творческой энергией.
Природный и звериный мир становится метафорой того творчества, которое возможно для женского автора без придания ей как творческому субъекту маскулинности. Если Гиппиус критиковала отождествление женщины со зверем (и с богом), то Зиновьева-Аннибал сконструировала из него положительную метафору [397] . Можно только согласиться с Дж. Костлоу (J. Costlow), которая утверждает, что
As an account of the author’s own genesis, The Tragic Menagerie imagines verbal creativity grounded in a profound, often anarchic connection to Nature. A woman of profound imagination finds liberation not only from the constraints of scholarly institution and the ’stone prison’ of the city, but from words of authority that do not name her experience.
397
Зверь как символ отчуждения женщины от культуры и творчества фигурирует в женской литературе XIX века. Иногда зверь встречается как символ женщины-автора. Например, в повести Е. Ган «Напрасный дар» (1848) дается следующее описание женщины-поэта: «…Господь послал тебе талант, и ты не должна зарывать его в землю. Знаю, что не розами усеянный путь предлагаю тебе, в особенности здесь, в стороне почти дикой и непросвещенной, где женщина-поэт, женщина-писатель покажутся всем чудным и даже страшным зверем» (Ган 1905, 753. — Выделено мною).
Костлоу (Costlow 1997, 208) также подчеркивает, что трагическим является зверинец — не зверь. Развивая дальше ее мысли, можно указать на близость мышления Зиновьевой-Аннибал центральной идее экофеминизма. Экофеминизм считает, что подчинение женщин и потребительское отношение к природе тесно взаимосвязаны, так как оба они построены на представлении о превосходстве культуры, духа или разума над природой, репродуктивностью или интуицией. Экофеминизм утверждает, что такое деление, бинарность, является главным источником экологических проблем.
Возвращаясь к символике имени Диотимы, можно заключить, что в своей собственной «речи» «Диотима русского символизма» показала, что платоновская и символистская модели не функционируют как метафоры женского творчества. Наоборот, они заставляют женщину исполнять роль жертвы, приносимой на алтарь искусства. В отличие от своей тёзки (Диотимы «Пира»), «новая Диотима» пришла к выводу, что метафоры женского творчества можно найти в сфере природы. Тем самым она указывает, что творчество не противоположно природе, они взаимосвязаны. В истории женского письма русского символизма Зиновьева-Аннибал действительно сыграла роль Диотимы, хотя не той Диотимы, чьи слова воспроизведены в «Пире» Платона, а той, что «реконструирована» в книге «Ethique de la diff'erence sexuelle» (1994) Иригарэ. Иригарэ ищет в речи Диотимы моменты синтеза и преодоления дуализма и бинарности. Именно в этих моментах появляется взаимосвязь природы и творчества в мышлении Лидии Зиновьевой-Аннибал, «новой Диотимы».
ВЫВОДЫ
Целью данного исследования было выявление тех авторских стратегий, которые использовали З. Гиппиус, Л. Вилькина, П. Соловьева, Н. Петровская и Л. Зиновьева-Аннибал для занятия позиции творческого субъекта в эстетическом дискурсе символизма. Вопрос о конструировании женского авторства в культуре раннего русского модернизма заслуживает особого внимания вследствие демонстративного положения категории фемининного, выполняющей в творчестве различные посреднические функции, а также ввиду четко выраженной маскулинности категории творческого субъекта. Однако прежде чем изучать авторские стратегии женского письма в символизме, необходимо было реконструировать гендерный порядок символистского эстетического дискурса.