Творения. Том 2: Стихотворения. Письма. Завещание
Шрифт:
30. К Филагрию (23)
Не стало у меня Кесария. И хотя страсть – не дело любомудрия, однако же скажу, что люблю все Кесариево; и что ни вижу о нем напоминающее, обнимаю и лобзаю это, и как бы представляю себе, что его самого вижу, с ним нахожусь, с ним беседую. Так было со мной и теперь, при получении твоего письма. Едва прочел я надпись письма, это сладостное для меня имя, этот сладостный предмет – имя Филагрия, вдруг пришло мне на мысль все, что было некогда приятного, образ жизни, общий стол, скудость и, как говорит Гомер, любезного сотоварищества, или шутки, или дельные занятия, ученые труды, общие наставники, возвышенность надежд, наконец все, что можно похвалить из тогдашнего и что меня преимущественно радует при одном воспоминании. Потому, чтобы еще более побеседовать нам о сем, не оставляй в покое писало свое и, сделай мне милость, пиши ко мне. Без всякого сомнения, это для меня не маловажно; хотя зависть, так горестно расположив дела мои, лишила меня важнейшего – быть вместе с тобой.
31. К нему же (180)
Что прискорбно для тебя, то, конечно, прискорбно и для меня, потому что, как и устав
32. К нему же (175)
Хорошо, что любомудрствуешь в страданиях и для многих служишь примером терпения в скорбях. Как для всего наилучшего пользовался ты телесными орудиями, когда был здоров, так и теперь прекрасно ими пользуешься, хотя стал болен, и скажу так: в самом бездействии не остаешься бездейственным, потому что любомудрствуешь, и что, как сказывают, наименовал таким именем Диоген, страдая однажды горячкой и терпеливо перенося болезнь, то и сам ты даешь нам видеть, то есть борьбу души с телом. Так и прилично было моему Филагрию – не ослабевать и не изнемогать в страдании, но презреть персть; и предоставить телу терпеть, что свойственно ему, непременно, по закону естества, или теперь или впоследствии, имеющему разрушиться, потому что оно умрет, изнуренное или болезнью, или временем; а самому возвышаться душой, возноситься мыслями к Богу и знать, что было бы несообразно любомудрствовать нам вне опасностей, оказываться же нелюбомудрыми в нуждах и изменять своему обещанию. Все исчерпал ты умом своим, все наше и все чужое, как человек, изучивший то и другое, и как наставник других, и из всего собрал себе врачевство для человечества. Но если прикажешь и мне полюбомудрствовать с тобой несколько, то не хвалю ограниченности понятия у Аристотеля, который, определяя наше блаженство, прямым пока идет путем, когда утверждает, что оно есть согласное с добродетелью действование души, и даже когда прибавляет: действование в совершенной жизни (и в этом поступает весьма премудро, по причине превратности и изменчивости нашего естества); но уже перестает быть возвышенным и делается крайне низким, когда присовокупляет, что блаженство есть и внешнее изобилие. Почему, если кто беден, или болен, или безроден, или изгнан из отечества, тому воспрещено уже блаженство. Хвалю же благородство и высоту мыслей у стоиков, которые говорят, что внешнее нимало не препятствует блаженству и что человек доблестный блажен, хотя бы жгли его в Фаларидовом быке. А посему, как дивлюсь тем, которые у нас шли на опасности за дело прекрасное или мужественно переносили бедствия, так дивлюсь и тем из внешних, которые близко подходили к нашим, каковы, не говоря о многих, Анаксарх, Эпиктет, Сократ. Анаксарх, когда по повелению мучителя толкли у него руки в ступе, приказывал исполнителям этого выколачивать Анаксархов мешок, называя таким именем жалкую нашу плоть, как будто удары не касались самого Анаксарха, то есть души философа (и у нас это различается наименованиями внешнего и внутреннего человека). Эпиктет, когда у него вытягивали и вывертывали ногу, любомудрствовал, как будто в чужом теле, и скорее переломили ему ногу, нежели заметили, что он почувствовал насилие. А Сократ, осужденный на смерть афинянами и живя, как известно, в темнице, сперва беседовал с учениками о теле, как о другой темнице, и когда мог бежать, отказался от сего; а потом, когда поднесена ему была цикута, принял яд с большим удовольствием, как не смертный напиток, но заздравную вкушая чашу. Присовокупил бы я к ним и нашего Иова, если бы не знал, что сам ты, при Божией помощи, и теперь не далек от его страданий, и впредь не будешь далеким. Этим-то, как думаю, успокаивая и врачуя себя, о божественная и священная глава, и сам ты для себя облегчаешь страдания, и нас веселишь, исполненных к тебе удивления и любви, не ослабевая в болезни и не соблазняясь, как говорит божественный Давид, миром грешников (Пс. 72:3) и счастливым течением настоящей их жизни, но очищаясь страданиями, если позволено сказать это о тебе, и немощь обращая в средство к добродетели.
33. К нему же (177)
Укоряют тебя иные, как догадываюсь, что любишь украшать единственное свое достояние и при таком телесном состоянии не покидаешь трудов. В этом ничего нет удивительного; потому что легче любомудрствовать о чужих делах, нежели о собственных своих. А я, если бы увидел, что преступаешь в этом меру, предаваясь трудолюбию или из корысти, или насильственно, то, сказать правду, побранил бы тебя, не устыдясь ни дружбы, ни учености. Если же любишь труды, но не сверх меры, и над чем трудишься, тем пользуешься, как должно, а присоединяется к этому и болезнь, которая не дает тебе покоя и среди забот и уверяет, что и телесное для тебя выше тела, то не могу не побранить тех, которые тебя бранят, а тебя не освободить от обвинения. И сверх того сам себя уверяю, что, как о делах твоих никто не рассудит лучше тебя, – потому что всякий и в своих делах, и наедине и всенародно, тебя же берет себе в учители и советники, – так никто с большим любомудрием не позаботится о душе. Если же охранять и восстановлять телесное здоровье есть дело одного врачебного искусства, кто будет так дерзок и невежествен, чтобы в этом стал тебе предписывать правила? Поэтому не обращай внимания на людей и предоставь им быть галками, которые судят о полете орлов, а сам себя самого и Бога имей советником о болезни и о том, что касается до болезни; и не погрешишь против долга.
34. К нему же (176)
Помню наше с тобой свидание, когда в последний раз были мы вместе в моей Матазе, – ибо своим называю и почитаю твое, – помню и любомудрие твое, которому ты предался тогда, о котором воспоминая даже и теперь прихожу в трепет. Я (так сам ты приказал, и противоречить тебе было
35. К нему же (178)
Прежде я писал тебе утешительные в болезни письма, потому что ты первый впал в болезнь; а теперь, кажется, тебе уже надобно утешать меня, который почти наравне с тобой страдаю; потому что мы, будучи друзьями, и в этом не должны расходиться. Но лучше сказать, ты уже подал утешение, своим терпением и меня увещевая к терпению.
36. К нему же (179)
Страдаю от болезни и радуюсь не тому, что страдаю, но тому, что могу быть учителем в терпении для других. Ибо когда не могу сделать, чтобы не страдать, приобретаю страданием то, что переношу его и благодарю как в радостях, так и в скорбях, будучи уверен, что все, случающееся с нами, у Слова не без разумной причины, хотя нам и кажется, что нет такой причины.
37. К Софронию (26)
Почитать мать – дело святое. Но у всякого своя мать, а общая всем мать – родина. Ее почтил ты, правда, блистательностью своей жизни во всех отношениях; но почтишь и еще, если теперь уважишь меня, вняв моей просьбе. В чем же моя просьба? Без сомнения, знаешь красноречивейшего в нашем отечестве ритора Евдоксия. Его-то сын, скажу коротко, другой Евдоксий и по жизни и по дару слова, предстает теперь к тебе. Поэтому, чтобы соделаться тебе еще более именитым, будь благоснисходителен к сему человеку, в чем ни попросит твоего покровительства. Ибо стыдно тебе, когда ты стал общим покровителем своего отечества и многим оказал уже благодеяния, а присовокуплю, что и еще многим окажешь, не почтить преимущественно пред всеми того, кто превосходит всех даром слова, не почтить и самого красноречия, которое если не по другому чему, то по тому уже справедливо уважить, что оно восхваляет твои добродетели.
38. К Фемистию (32)
Спартанца отличает копье, Пелопида – плечо, а великого Фемистия – ученость. Ибо, хотя и во всем всех превосходишь, однако ученость, сколько знаю, значительнейшее из твоих достоинств. Она и в самом начале соединила нас друг с другом, если только и я что-нибудь значу по наукам; она и теперь убедила меня воспринять смелость. Но если узнаешь человека, о котором прошу, то, может быть, и одобришь мое дерзновение. Представляю тебе сына знаменитого Евдоксия и моего также сына Евдоксия же, весьма заслуживающего внимание и по жизни, и по дару слова, как сам это найдешь, если, по пословице, приложишь веревку к камню (какое же другое мерило вернее тебя), а для меня особенно любезного как по дружбе отца, так не менее по собственной его добродетели. Поэтому окажи благодеяние сему человеку, как бы мне самому благодетельствуя, и к чести своей учености соблаговоли помочь сыну идти вперед. Ему нужно науками приобрести себе известность и для того успеть в них, чтобы снискивать себе пропитание. А чему и как надобно ему учиться, это сам он объяснит тебе; твоя же ученость и твое благоразумие подвергнут сие своему благоусмотрению.
39. К Софронию (27)
Друзьям желаю, чтобы все было благоуспешно. А когда называю кого друзьями, разумею людей прекрасных, добрых, соединенных со мной узами добродетели, потому что и сам стремлюсь к добродетели. Потому и теперь, поискав важнейшего, что подарить бы достопочтенному брату нашему Амазонию (ибо отменно восхитился им во время недавнего с ним свидания), рассудил я, что вместо всего должно подарить ему одно – твою дружбу и твое покровительство. Он в короткое время показал большую ученость – как ученость того рода, какой домогался я сам, когда прозревал еще мало, так и ученость того рода, о которой забочусь теперь, когда прозрел в высоту добродетели. А я значу ли для него что-нибудь в отношении к добродетели, это сам ты увидишь; со своей же стороны показываю другу, что имею у себя лучшего – друзей. И как тебя признаю первым и искренним другом, то желаю, чтобы ты показался ему таковым, каким должен ты быть и по требованию общего отечества, и по желанию моего слова и моей любви, обещающей ему вместо всего твою попечительность.
40. К Василию Великому (33)
Не дивись, если покажется, что говорю нечто странное и чего не говаривал никто прежде. По моему мнению, хотя и приобрел ты славу человека постоянного, не погрешительного и твердого умом, однако же и предпринимаешь и делаешь многое более просто, нежели непогрешительно. Ибо кто свободен от порока, тот не вдруг подозревает порок. Это случилось и теперь. Вызывал ты меня в митрополию, когда нужно было совещаться об избрании епископа. И какой благовидный и убедительный предлог! Притворился, что болен, находишься при последнем издыхании, желаешь меня видеть и передать мне последнюю свою волю. Не знал я, к чему это клонится и как своим прибытием помогу делу, но отправился в путь, сильно огорченный известием. Ибо что для меня выше твоей жизни или что прискорбнее твоего отшествия? Проливал я источники слез, рыдал и в первый теперь раз узнал о себе, что не утвердился еще в любомудрии. Ибо чего не наполнил надгробными рыданиями? Когда же узнал, что в город сбираются епископы, остановился в пути и дивился, во-первых, тому, как не позаботился ты о благоприличии и не остерегся языка людей, которые всего скорее возводят клеветы на простодушных; во-вторых, как думаешь, что не одно и то же прилично и тебе и мне, которых вначале так сдружил Бог, что и жизнь, и учение, и все у нас общее; а в-третьих (пусть и это будет сказано), как подумал, что тут будут выставлять на вид людей благоговейных, а не сильных в городе и любимых народом? По сим-то причинам поворотил я корму и еду назад. Да и тебе самому, если угодно, желаю избежать настоящих мятежей и худых подозрений; а твое благоговение тогда увижу, когда устроятся дела и позволит мне время; увижу – и тогда побраню побольше и посильнее.