Ты будешь жить
Шрифт:
Грегуар выглядел удивительно мило и артистично, и его чтение было чуть живее, теплее обычной французской манеры, сказывалась славянская кровь. Мне даже показалось на миг, что он расшевелит слушателей.
— Почему так нежны трава и листья?.. — спрашивал Грегуар.
«Крак!» — страшными никелированными щипцами Месье перекусил крабью клешню и стал выедать нежное мясо.
— Почему деревья тянут ко мне свои ветви?..
«Р-р-р!» — включили бормашину — глава семьи ввинчивал буравчик в жерлице витой раковины улитки.
— Почему улыбаются цветы?..
«Хлюп!» — опустошил мощным всосом устричную раковину от кисло-соленой влаги неугомонный Месье.
Горек твой хлеб, поэт! Где пресловутая французская вежливость? Где воспитанность, которой так гордится этот народ? Можно не любить стихи, можно не уважать поэтов (только за что?), но имейте же совесть — к вам подошел приличный человек, не мазурик, не клошар, попросил разрешения почитать стихи, так примите с благодарностью
Поведение Месье было не просто невежливым, а откровенно хамским. Его раздражало, что бедный поэт все-таки завладел вниманием его семьи, где должен безраздельно царить лишь он один.
Первой почувствовала его настроение жена и постаралась придать своей отключенности вид сознательного пренебрежения. Свояченица могла позволить себе большую самостоятельность, на грани неподчинения: она мечтательно откинулась в кресле и устремила взор к голубому небу, вдруг вскипевшему быстрыми прозрачными тучками.
И внезапно из этих, просквоженных солнцем тучек пролился неуместный по ранней весне грибной дождь. Зонт защитил семью, но не защитил Грегуара, оказавшегося как раз за сухим кругом. Он рассмеялся, прервал чтение и сказал что-то задорное и, очевидно, остроумное — все сидящие за столом засмеялись, а дочь хлопнула раз-другой в ладошки, и даже глава семьи допустил улыбку на плотоядные уста.
Но остри не остри, а, промокнув до нитки, ты уже не имеешь вида. Длинные волосы как-то жалко облепили костлявый череп поэта, дождевые капли слезами скатывались по ложбинам худого лица, свернула крылышки бабочка-галстук, некрасиво потемнел и обвис пиджак. Он не сдавался, наш мужественный Воробей, и опять кидал слушателям золотые пригоршни солнечных слов, но в ответ получал лишь недоброжелательную настороженность, и даже самая отзывчивая — дочь, то ли боясь показаться наивной, глупой, то ли привыкнув подчиняться вкусам отца, смотрела на Грегуара хоть и сочувственно, но слишком издалека. Бархатный молодой человек томился скукой. Что касается свояченицы, то ее послеобеденные грезы давно оторвались от породившей их поэзии и сейчас отяжелили красивое лицо сонливым практицизмом. Месье тщательно дочищал блюдо.
Горек твой хлеб, поэт!..
Грегуар кончил читать и с поклоном преподнес поэму дочери. Та неуверенно повертела ее в руках, но, похоже, у нее не было собственных денег, и поэма перешла к бархатному молодому человеку, который без промедления отдал ее мадам. Та взяла папку с таким видом, словно опасалась взрыва, зачем-то взвесила на руках и хотела отдать Месье, но тот протестующе замычал — рот забит — и творение Грегуара досталось свояченице. Тут у меня опять шевельнулась надежда — свояченица принялась листать поэму, задерживаясь проснувшимся взглядом на иллюстрациях в античном духе. Но какой-то рисунок задел ее стыдливость, она усмехнулась, стукнула поэмой по темечку бутуза: не запускай глазенапы! — и вернула Грегуару.
На мгновение, буквально на мгновение улыбка сбежала с губ поэта. Он потратил столько усилий и времени, вымок, продрог, и все впустую. Но он был слишком поэтом и достаточно французом, чтобы не найти изящного выхода из положения, выхода для этих — нищих духом, а не для себя. Он спросил дочь, как ее зовут. Колеблясь, надменничая и ломаясь, она все же назвала свое имя. У Грегуара оказался оттиск с отдельной главой поэмы на той же прекрасной бумаге. Он сделал посвящение и преподнес оттиск молодой особе. Дар был принят с той благосклонностью, с какой богатые неизменно принимают подарки бедняков. Листок пошел по рукам. Во мне все дрожало от обиды и ярости. Последним листок взял глава семьи, но поскольку он еще возился с остатками жратвы, рука его была занята вилкой, листок выскользнул и лег на устрично-мидиево кладбище, и рыхловатая бумага мгновенно адсорбировала морскую влагу, пойдя пятнами.
— К оружью, граждане! — вспыхнуло во мне. — За стихи и прозу, за Грегуара, за всех обиженных на земле!..
Я не успел подняться. Грегуар подошел и положил мне руки на плечи. Как он догадался?.. Да и что мог я сделать — гость чужой страны, только навредить Грегуару?
Еще одно неотмщенное надругательство над человеческой душой отяжелило мировую совесть.
Телефонный разговор
Писатель Бурцев приехал в дом отдыха санаторного типа «Воробьево» работать и подлечиться. Первое намерение было серьезным; он давно задумал маленькую повесть, до которой в московской суете и обремененности никак не доходили руки; второе — более смутным, поскольку недужил он всем понемножку. Бурцев опасался, что назойливая заботливость врачей разрушит покой, за которым он кинулся сюда из Москвы, но этого не случилось: ему сделали электрокардиограмму, и на том с лечением было покончено, что его вполне устраивало.
Дом отдыха располагался в новом громадном здании, которое людям передовых взглядов казалось образцом мировых строительных стандартов, а приверженцам отечественного ампира конца сороковых — начала пятидесятых годов — чертогом сатаны. На самом деле то был архитектурный курьез, воочию
В подмосковном «Воробьеве», расположенном на равнине, в окружении прекрасных смешанных лесов, отдыхающие проходили тяжелую акклиматизацию, словно в горах Кавказа или в душно-влажно-смоговой щели Карловых Вар: повышалось давление, сбивалось сердце, вяжущая слабость охватывала тело. Причина тому не в природных условиях, а в интерьере. Обилие полиэтиленовой пленки, которой оклеены стены номеров, равно и синтетических паласов, затянувших все полы, кроме мраморных, болезненно отражалось на естестве человека, рассчитанном на органическую, а не на химическую жизнь.
Бурцев был склонен объяснять странную раздражительность, овладевшую им в первые дни, влиянием «химического микроклимата». Уезжая, он дал себе слово забыть о московских делах, выкинуть из головы все заботы и тревоги, но ничего из этого не получалось. Его первая забота называлась Отаром Хачипури. Недавно умерший Хачипури принадлежал к тому отряду литераторов, которых до войны называли «малоформистами». Потом этот термин как оскорбительный был упразднен стараниями прежде всего самого Хачипури, не только автора одноактных пьес, но и теоретика, глашатая, трубадура, трибуна и рыцаря малых форм драматургии. На пасынков большой драматургии распространилось гордое слово «драматург». Недаром со всех трибун возвещал старик Хачипури: «И в малом можно сказать о большом», «Нет маленьких и больших пьес, есть талантливые и бездарные». Он возглавлял подкомиссию одноактной пьесы и сектор драматургии для самодеятельности, был непременным участником всех собраний, совещаний и пленумов, отстаивая достоинство своего жанра в тундре, тайге, пустыне и горах с тем же бесстрашием, что и под каменным небом писательского клуба. Отар Хачипури был обаятельнейшим человеком, незаменимым тамадой на всех литературных банкетах. И у каждого писательского гроба мужественно нес прощальную вахту неутомимый в делах общественной пользы старик. И вот Хачипури не стало. Казалось, что он бессмертен, что до скончания века будут мелькать на всех литературных сходках его голый смуглый череп в обводе снежно-белых слабых волос, мясистый добрый нос, коричневые патетические глаза за толстыми стеклами очков, звучать хрипловатый, но отчетливый, богато модулированный голос. Но сгорел в одночасье. Как полагается, была создана комиссия по литературному наследству, председателем которой назначили Бурцева. Сгоряча размахнулись издать всего Хачипури, но чей-то трезвый, остужающий голос предложил начать с однотомника. Держава малой драматургии плохо изведана, и трудно предугадать, какое впечатление произведет собранная воедино одноактная несметь. Но случилось непредвиденное: творческого наследства у покойного не оказалось. Нашелся тощий сборничек, изданный в начале тридцатых годов, но и там Хачипури был сам-третий. Кто-то непочтительно пошутил: объявим всесоюзный розыск творчества Хачипури. Тон был задан. Какой-то остроумец предложил издать сборник застольных тостов драматурга. Огорченный и оскорбленный за ушедшего друга, пораженный тем, как хрупка человеческая репутация, если люди позволяют себе шутить над свежей могилой, Бурцев на очередном заседании комиссии предложил издать две обнаруженные пьесы и все теоретические работы покойного, не прекращая поисков творческого наследства. К сожалению, и статей Хачипури обнаружить не удалось. Свои мысли он щедро рассыпал в устных выступлениях, доверяя больше живому звучащему слову, обращенному к горячему сердцу аудитории, нежели холодной типографской краске. Бурцев не пал духом, он был уверен, что творения Хачипури найдутся, и сейчас волновался, что это произойдет в его отсутствие.
Другая забота была связана с собственным творчеством. У него шел отрывок из повести в журнале, а гранки прислали лишь в день отъезда. Редактор убеждал его подписать гранки не глядя — все в порядке, ошибок нет. Уже в доме отдыха Бурцев обнаружил отвратительную ошибку: верный муж Бавкиды Филемон был переименован в Филимона. Это корректорши постарались, видать, вспомнили знакомого дворника или водопроводчика. Конечно, этой ошибки никто не заметит, но Бурцев места себе не находил. Он пытался дозвониться жене, чтобы она поехала в редакцию и собственной рукой внесла поправку, а заодно разведала бы, как обстоит с литературным наследством Хачипури, но ему это никак не удавалось. Прежде всего из-за огромной очереди, каждый вечер выстраивавшейся возле двух телефонных будок. Бурцева поражало, почему люди, попавшие в такое прекрасное место, как «Воробьево», с бассейном, сауной, спортзалом, крытым теннисным кортом, цветными телевизорами на каждом этаже, с чудесными маршрутами прогулок, ведущими к барским ампирным домам, старинным церквам в стиле нарышкинского барокко, к сквозным по осени лесам, где горластые сойки охраняли опушки и промелькивала среди деревьев темная громада лося, почему эти усталые люди так упорно стремятся накинуть на себя захлестку оставленных в Москве забот. Но ведь и он сам не лучше других. Ну, у него особое положение, он поехал сюда в разгар дел, а служащие люди заранее планируют отдых.