Ты будешь жить
Шрифт:
«Он живой и светится» — придумал мой покойный друг о светлячке. До чего же подходят эти слова к мальчику с зелеными глазами, светящимися то из багровых, то из лиловых и, наконец, из желто-синих фингалов!
Я задумался о его родителях. Каково им? Что ни день сын возвращается домой избитый. В том повальном и возрастающем озлоблении, которое охватило нашу среду обитания, все может кончиться трагически. А они и в ус себе не дуют. Живут, работают, ходят в гости, в театры, сами принимают друзей, куда-то ездят. Что за этим — не мне судить, я их совсем не знаю. Говорят, что они обожают своего сына. Но видимо, не считают возможным в чем-либо ограничивать его свободу, право выбора.
И в клетке можно родиться свободным. Так случилось с Пашей. Родители берегут его тонкую душу и чувство собственного достоинства, с ними ему не нужно бороться, а внешнему миру Паша дает в рыло. Так что же Паша — подопытный кролик природы,
А потом я познакомился с самим Пашей, и состоялся тот разговор, который приводится в начале, и другие разговоры, и во мне все нарастало чувство тревоги за мальчика, такого смелого и такого незащищенного. И невольно я стал выискивать в разговоре с ним что-то такое, что дало бы ему если уж не защиту, то хотя бы опору в превратной судьбе. При всей своей ребячливости он сильно опережал свой возраст и мог бы иметь друзей куда старше себя, способных взять над ним опеку. Но Паша не оставил мне тут никаких надежд. У него было всего два друга — Давлик двенадцати лет и десятилетний Гундик. Паша их очень любит.
— За что ты их так любишь?
— Они не дразнятся.
Ах вот что!.. Да, эти мальчики не станут дразниться.
— Какие странные у них имена. Давлик — наверное, Давид, а Гундик?.. Или это клички?
— Не знаю. Я их сам выдумал.
— А они откликаются?
— Попробуй не откликнуться!.. Вы меня не поняли, — вдруг спохватился он. — Я не имена придумал, а их самих.
— Зачем?
— С ними интересно. Я их защищаю, как лев. И знаете, гораздо удачнее, чем самого себя. Они любят то, что и я люблю: читать, рисовать, танцевать ламбаду и Мандельштама. А я люблю, что они любят.
— А что они любят?
— Мороженое и орехи. Гундик еще любит черный изюм, а Давлик — песню Сольвейг.
— А какие они из себя?
— У Давлика ужасно большой, длинный нос, он ходит всегда с подставкой для носа, иначе тот перевесит. А у Гундика огромные уши. Когда он ими хлопает, звенит люстра. Я их вам покажу.
Он положил передо мной два рисунка. Все так и было: чудовищный нос Давлика покоился на треноге, а у Гундика были слоновьи уши. Это подсказало угадку: Паша скроил их из смешного индийского божка Ганеши — мальчика с головой слоненка. И я подумал: в каком страшном одиночестве возникли эти маленькие чудовища — друзья Паши-льва!
И опять мысль скользнула к родителям Паши. Почему они безучастны к гибельным играм сына? А что тут сделаешь? На чужой роток не навесишь замок. Пришить его к материнской юбке — стыдно. Пытаться сломать характер, сделать из него тихоню, раба, из льва — трусливую шавку? Они, видать, тоже гордые люди. Иначе и Паша не стал бы львом. Есть один выход — увезти.
Оказывается, путь, открытый Давлику и Гундику, заказан Паше. Он обречен этой земле. Это выяснилось, когда при новой встрече я спросил его:
— Все ратоборствуешь за малые народы?
— Какие малые народы? — не понял Паша и наморщил лоб. — Ах вот вы о чем! Я ратоборствую за большой народ. Я вообще ужасный националист. По-моему, лучше России нет на свете. И дураки, которые орут, дразнятся, унижают ее. А за Россию — в рыло! Что поделаешь, — вздохнул он, — кровь предков.
Паша принадлежит к стариннейшему княжескому роду, идущему от легендарного Гедимина и прочно вписавшему свое громкое имя в историю России. Он Гедиминович по отцу. А по матери — вовсе Рюрикович. Наверное, древности своего рода обязан он сходством с расхожим типом древнейшего на земле народа. Это не вырождение, а утонченность, полное очищение генотипа от того, что заложил в него наш косматый предок.
Утраченная музыка
Ник сидел в раскладном кресле с парусиновыми спинкой и сиденьем в саду, возле осыпавшего цвет куста жасмина и смотрел на пожелтевшие, сморщенные лепестки в его изножий. Лепестки умерли, но еще издавали густое, чуть тошное от припаха тлена благоухание. Он по-прежнему
А если б музыка осталась с ним, мог бы он искать в ней прибежище? Мог бы, хотя и впустую, ему не спеть гимна, достойного Кати. Так почему не кончить все разом?.. Слишком простой выход. Сартр считал землю адом какого-то иного мироздания. Мы знали иное бытие и расплачиваемся за содеянное там. Что же такого натворили они с Катей, если расплата оказалась столь непомерна? И какой смысл в расплате, раз наказуемому неведома вина? Ад — это навечно, куда же девалась душа Кати? Сартр — скоморох. И ад, и рай — все здесь, на земле. Опричь — ничего. Расплачиваются не за грехи, они ненаказуемы, а за любовь и счастье. Блаженство смертных ненавистно Богу-Абсурду, единственному хозяину земного бытия. А утроенный в христианстве Бог иудеев — зарационализированный поэтический вымысел.
Его боль была груба и жестка, чтобы стать чем-то, кроме себя самой, будь он хоть Моцартом, из такого материала не создашь прекрасного. Но есть ли смысл думать об этом, если в мировом шуме замолкла музыка сфер?
Сколько раз прокручивал он свои бессильные мысли с усердием белки в колесе, но, как и рыжий неутомимый зверек, не продвинулся ни на шаг.
Оцепенение нашло на него, когда он похоронил Катю. Он наотрез отверг попытки полиции, чиновников всех мастей и доброхотов найти преступников и покарать по строгости закона. «Я ничего не знаю. Ничего не видел. Сразу отключился. А когда пришел в себя, никого не было». Он лгал, ибо хорошо знал главаря шайки, но ведь не было ни свидетелей, ни косвенных улик, а лишь это важно для суда. Да и есть ли кара за такое?.. Рядовые участники насилия его не интересовали. Это не люди даже, так, пузыри земли, нежить, тупые механизмы зла. Другое дело их главарь, вернее, наниматель: тут не было партнерства, сообщничества — игра одного, остальные — наемники.