Тянитолкай
Шрифт:
Говоря о самиздате, он выделил этот рассказ как самый распространенный тогда в нашем городе — тут же я нажил себе несколько врагов из пишущей братии: еще одно продолжение рассказа. Он подробно пересказал сюжет и осудил его:
— Марамзин искажает нашу работу, хотя еще и не знаком с нею.
Фраза странная, от неё и в самом деле веет бездной, но во второй части справедливая: я тогда еще ни разу не вызывался в КГБ. Иллюстрируя искажение работы, Шумилин расстегнул свой модный пиджак, — он действительно был в пиджаке, мундир пугает! — слегка приспустил его с плеч и показал всему залу, что погон внутри нету. Честное слово, я бы не поверил, но мне рассказали пять независимых очевидцев. (Один актер, правда, ждал
Не знаю, жалеть русскую литературу или радоваться за нее? Жалеть — потому что нельзя же понимать всерьёз, будто Достоевский убил старушку-процентщицу, а у Гоголя сбежал в Петербурге так называемый нос, и поэтому он не оставил наследников. Радоваться — ибо нигде и никогда один рассказ малоизвестного автора не может занять всерьез работой целого тайного генерала. Но угроза, надо понимать, была вполне честной, мне бы здесь надо вздрогнуть и понять, что генералы не прощают тем, кто заставил их по глупости раздеться при народе.
Тогда я впервые, пожалуй, задумался над моим сюжетом. Тянитолкай, этот сказочный головоконь, детское изобретение дедушки Чуковского, лингвистический брат фортепьяно, он же — не всегда добровольный способ тройственного соития, почему он пришел ко мне в голову и оттеснил мой мирный, хлебный Детгиз?
Между тем, продолжения продолжались.
По местному радио, крадучись, без передачи в исторический эфир международности выступил главный агитатор обкома Зазерский. Он рассказал, как много тратится за океаном на холодную войну и кому идут эти деньги. Назывались русские фамилии бежавших за границу. «Есть нестойкие люди и в нашем городе», — сказал он вдруг, и я с изумлением услышал, что из поэтов Бродский, из художников Виньковецкий, а из прозаиков Марамзин[1] уже давно зарятся на этот золотой дождь, который — тут я несколько не понял — как будто вроде бы уже на них излился. Мы шутили: жалко, что это всего лишь обычная партийная ложь. Но после такого выступления, без шуток, должны были сразу прийти арестовывать — но не пришли. И это было достаточно странно.
Вскоре по какому-то поводу вызвали моего дальнего знакомого на Литейный, в КГБ. В Ленинграде это называется «Большой дом», потому что дом действительно не маленький, построен архитектором-конструктивистом в 1933 году, под личным присмотром Кирова, которого его подопечные после новоселья сразу же и «замочили» (жаргон). Через десять минут речь пошла обо мне. Лейтенант Губанов спросил знакомого, читал ли он «Тянитолкая». Он, конечно, не читал, и Губанов, трясясь от раздражения, произнес: «Да я бы его за этот рассказ лично высек. Ведь не знает нашей работы, никогда у нас не был, а берется писать!» Кажется, за эту фразу, широко разошедшуюся, болтунишка был из конторы всё же убран. Но в тот день, услужливо подавая пальто моему знакомому, он доверительно попросил: «Вот теперь вы были в Большом доме, знаете, как у нас тут разговаривают — расскажите ему!» Знакомый рассказал.
И только тогда я понял, что действительно, никогда не бывая в КГБ, слыша о нем рассказы, наводящие прямой ужас, я тем не менее невольно угадал и предсказал новое, странное поведение органов. В сентябре 1969 года я, наконец, сподобился: меня вызвали повесткой по делу сбежавшего Кузнецова — у того после событий нашли в архиве рукопись моего рассказа (всё того же). Меня уже не удивили вежливые, в духе тянитолкайства, разговоры следователя, похвалы моей детской книжке и шутки «от обратного»: «Про нас говорят, что мы наганами грозим, но вы же видите, что нет?» Ха-ха, очень смешно. Или: «Тут один распространял, будто мы половые органы к сиденью прибиваем!» Невольно приподымаюсь над стулом.
— Чего только про
Нет, подумал я, рассказать про вас не так-то просто.
Во время обыска прежде всего забрали все мои рукописи, называя их наизусть поименно (мои первые литературоведы), но после ареста майор Рябчук сказал: «Не волнуйтесь, «Тянитолкай» мы вам инкриминировать не будем. Лично я на него не в обиде», — и опять соврал. В числе других вменили мне и старого «Тянитолкая», о котором давно знали, за который могли посадить уже шесть лет назад, да почему-то тогда не посадили, а лишь теперь.
Когда я узнал о происшествии с Войновичем в «Метрополе», я не мог не вспомнить этой истории. Совпадение, по-моему, просто невероятное. Можно подумать, что мой рассказ был положен в основу сценария. Приходится слышать сомнения: да не может быть, Войнович что-то путает, половину он придумал — писатель! Но я-то знаю, что весь его рассказ — чистая правда. Новая тактика, новое, странное поведение ГБ именно рассчитано на то, что тебе не поверят. Да нет, ты просто не поверишь сам себе — вот как они ведут себя нынче. А в случае чего, при очень уж точных рассказах — в психушку тебя! Мания преследования у тебя, разве не ясно?
Наши органы не шутят, хотя, конечно, они непрерывно работают. Они расстреливают — это да, то есть когда-то расстреливали. Они угрожают — опять когда-то, в отдельных, отдельно взятых случаях угрожали. Но они не занимаются такими вещами, как легкое отравление не до потери полной жизни. Но я теперь на них насмотрелся и хочу сказать: нет, они занимаются всем. Не существует ничего, на что они были бы неспособны. Они способны, как ни странно, даже походить на людей.
Литконсультант КГБ Александр Тимошенков участвовал в моих обоих обысках. «А я ведь тоже пишу, Владимир Рафаилович, — сказал он во время первого, роясь в моих бумагах, раскрытых, как родительская постель. — И даже немного печатался». — «Прозу?» — спросил я машинально. «Ну что вы, где мне прозу, силенок не хватает. Стихи...» Уходя, он единственный из всех обыскантов крепко, как собрату, пожал мою руку своей литературной рукой. Разве это правдоподобно?
Я вспоминаю майора Рябчука. Ему сорок два года. Привычка стать над тобою сидящим и долго смотреть в глаза, подергивая битой верхней губой. Думает, что взгляд его трудно выдержать — не трудно, но скучно на пятом десятке играть в гляделки с дядей в советском учреждении власти, вдыхая аромат офицерской немытой подмышки. Любимая книга — «Клим Самгин» Горького, и в этом есть даже цельность натуры, не правда ли? книги они выбирают себе под стать. Часто повторял оттуда: а был ли мальчик? Любил казарменные шутки: хорошая мысля приходит опосля — и первый смеялся. На допросах Рябчук давал мне читать Библию, считал, что он, хитрый, отвлекает меня от очередного вопроса, застигает врасплох, а не мог понять, что это чтение придаёт сил. Иногда он очень обижался, Рябчук, и тогда у него трясся шрам на хорошо битой кем-то губе. Он всерьёз обращался к моей этике, не имея своей, и советовал прочесть в Писании, что нельзя лгать и нужно уважать властей предержащих. Разве это правдоподобно?
Я вспоминаю старого разросшегося мальчика с седой кудрявой головой, сигаретами «Винстон» и фамилией скабрезного поэта — полковника Баркова. Когда-то он был самым молодым полковником в органах. Он работал в Эстонии после войны, среди «лесных братьев» и, предавая их поштучно, зарабатывал звания, да еще написал о своем предательстве книгу. «Вы талантливый человек, — говорил он мне, — зачем же вам пеньки сшибать в Кировской области?» Я говорил ему, что рад за свою страну: видно, у неё настолько нет врагов, что приходится гоняться за такими, как я. У Баркова на это давно приготовлен народный ответ: «Комар тоже кусает не насмерть, а мы его всё равно убиваем».