Тяжелый дивизион
Шрифт:
Протрубив двадцать пять лет в младших офицерах и адъютантах, он блестяще знал военное делопроизводство, батарейное хозяйство, помнил содержание «Русского инвалида» за многие годы, следил за конским составом, плохо стрелял и совершенно не интересовался последними достижениями военной науки, мало или почти ничего не читал и в вопросах военной этики, дисциплины и ведения боя неоспоримым катехизисом считал для себя творения М. И. Драгомирова.
В Харбине на одной из главных улиц у Соловина был дом, построенный на «сбережения». Ох, уж эти сбережения батарейных командиров! Харбин рос не по дням, а
Война мешала, но война же могла и помочь — производство в полковники приближалось. В отставку можно было уйти генерал-майором. Сомнения терзали Соловина. Он спал плохо и не всегда выдерживал характер даже на людях в блиндаже. Но при солдатах, при нижних чинах он всегда являлся грозным твердокаменным командиром, «его высокоблагородием».
В десять часов ложились спать, но еще долго, иногда и за полночь, шли в темноте разговоры — реже о политике, чаще о женщинах. Теперь вместо анекдотов предавались воспоминаниям о якобы действительных встречах и победах, и нельзя было отличить, где разгулялась молодая фантазия, где имеет место подлинно пережитое.
Когда все уже спали, кто-нибудь один, накинув на белье шинель, садился за стол, закрывал лампу смятой газетой и начинал длинное письмо к жене, подруге или любовнице. Письма шли с фронта в тыл, из тыла на фронт вагонами. В письмах людей, посаженных в курные ямы, вытянувшиеся от Балтики до румынской границы, не было и тени тех разговоров, которые велись по вечерам. В письмах отводили душу. Поставив перед собой, чтобы никто не видел, карточку любимой женщины, какой-нибудь прапор брал в руки перо и писал о тоске по лучшей жизни, о надеждах, иногда — с горячей откровенностью — о страсти. Письма читали в цензуре подстреленные или отсиживающиеся прапорщики с протекцией и барышни из институтов. Над объяснениями в любви зевали, более откровенные коллекционировали, списывали, дарили знакомым.
По утрам приносили почту. Те, кто получал письма, забирались в дальние углы, зажигали кондукторские свечи и читали, читали по нескольку раз, улыбаясь, хмурясь, переживая каждую строку. Все, что шло оттуда, было нужно, интересно, остро.
Письма в тыл начинались и кончались призывами писать еще чаще, еще больше, потому что здесь фронт…
Иногда прибывали посылочки — маленькие, аккуратные, в холщовой обертке, ящики со сластями, бельем, книгами, средствами от насекомых, фотографическими пластинками, бумагой, карандашами.
Как приятно было перебирать пальцами все эти простые, в сущности, предметы, угощать, делиться с товарищами.
Андрей не получал из дому ни писем, ни посылок. Знал — некому об этом думать. Но однажды принесли маленький ящик, и на блестящем холсте расплывающимися буквами было выведено: «Андр. Март. Кострову». Сначала Андрей сомневался, не хотел брать. Но часть была поименована правильно, а потом оказалось, что в посылку была вложена записка. Записка была приветливая, родственная и подписана была старшей сестрой Екатерины. В ящике оказались шоколад, бумага, теплое белье, конфеты и пакетики с желтым порошком от насекомых.
Кольцов громко приветствовал посылку и захватил на пункт полный карман конфет и плитку шоколада.
Служба не тяготила, но скорее развлекала Андрея.
Было
Ночью луна бродила над лесом в снегу. Каждая снежинка играла в голубой полутьме, а деревья в белых саванах с черными провалами обнаружившейся из-под заноса зелени выстраивались такими же прихотливыми, неожиданными скульптурами, как вскинутые ветрами клубчатые, застывшие над морем летние облака.
Шишка бежала, прядая ушами, стреляя глазами по сторонам, словно затаил в себе этот холодный, погребенный под снегом бор разные страсти, которых не увидеть глазами, но которые слышит чуткое лошадиное ухо, и конь мчит ездока резвее, чем обыкновенно, а седок не сдерживает размашистую волнующую рысь и только слегка задирает поводом лошадиную морду кверху, чтобы не споткнулся конь, не поскользнулся на блестящих ледяных колеях.
Ночами и днями дежурили в штабах у аппаратов.
Адъютанты, начальники связи делали вид, что знают все решительно. У них на губах висела какая-то невысказанная и потому мучающая тайна. В углах шептались. Фамилии генералов, названия мест произносились громче — для окружающих. Они должны были играть роль поплавков, намекающих на подводные драмы.
По ночам телефонисты рассказывали друг другу разные небылицы, отголоски чужих разговоров, обрывки чужих слов и не прочитанных до конца газетных статей.
В штабах действительно знали о событиях в жизни ближайших частей, о смене крупных начальников, о штабных скандалах, об инспекторских смотрах, о приезде из ставки какого-нибудь крупного генерала. На этом кончались преимущества штабной информации.
Фронт стал, но накопление патронов, винтовок, пулеметов шло медленно. Пополнения приходили необученными. Приходилось начинать и с ними сначала. Шагистика и словесность, которыми по старинке занимались в запасных батальонах, на фронте уже были забракованы окончательно. Самые отсталые пехотные офицеры понимали, что на войне требуются обученные кадры, и частыми учениями старались уже на фронте подтянуть новых бойцов.
Газеты вяло пережевывали бурные события лета, туманно обсуждали перспективы.
Сводки верховного главнокомандующего лаконически сообщали: «На фронте без перемен», или пестрели примелькавшимися фразами и названиями мест: «В районе озера Нарочь идет артиллерийская перестрелка», «На западе артиллерийские бои у Шмен де Дам», у вынырнувшего из заслуженной безвестности на волну истории домика паромщика, у старого Реймса, у фортов Вердена.
Мало-помалу перестали ждать близких побед и поражений. Конец войны отодвигался все больше. На всех европейских фронтах люди зарылись в землю. Война окончательно вступила в новую, никем не предвиденную стадию.