Тяжесть
Шрифт:
— Топай за мной, салага. Бутылка не букет роз, дубина.
Я шел, чувствуя себя не арестованным, а просто взятым из смешного принципа. Забытое состояние школьника, которого, цепко держа за рукав, ведет в учительскую завуч, пришло не обновленное годами. Хотелось сказать притворно жалобным голосом:
— А-а-а что я сделал?
Комендантская губа смахивала на овощной склад: длинное низкое здание. Личный состав комендантской роты, все не русские, с сержантами-украинцами, давали своими лицами и движениями понять, что для них стереть в порошок любого — только удовольствие поразмяться. Мне приказали снять ремень. И только тогда я понял, что я солдат: лишившись ремня, потускнел, плечи опустились, ноги потеряли упругость и жалко поплелись к камере. Остриженная голова
Когда время показывало вечер, вопреки ночи, пришедшей без сумерек, губари снисходитель-ной походкой, построившись в колонны по-двое, стали всасываться во двор губы. Замок моей камеры стукнул, дверь дрогнула призывно, и в щель ее вошло уничтожающее всякую гордость слово:
— Пш-э-э-э-л-л-л…
Становясь в общий строй во дворе губы, видел на всех лицах скуку. Кадыкастый украинец гаркнул:
— Смырно!
Строй, пестревший шинелями с оторванными хлястиками, рваными бушлатами и телогрей-ками, вытянулся и замер. Во двор вошел старый человек с погонами подполковника, ладно покры-вавшими плечи. Он был пьян, щурился, изредка сплевывал. На лице коменданта-подполковника, прибывшего на вечернюю поверку на гауптвахту, отпечаталась скука, в которой пребывал весь низкий дом, похожий на склад, и лица его временных обитателей. Темнота ночи вяло и скучно сгущалась. Подполковник шел вдоль строя и ронял слова:
— Терентьев, ты еще здесь? Что, курил в камере? Добавки дали?
— Так точно!
— Хлобзын, ты мне надоел, не попадайся больше. Слышишь?
— Так точно!
— То-то. А ты кто таков? Откуда?
— Учебная рота дальней связи, товарищ подполковник!
— Курсант, значит. И уже успел… Фамилия?
— Мальцев, курсант Мальцев, товарищ подполковник!
— Нехорошо это, Мальцев, нехорошо. Как же ты умудрился?
К уху подполковника приложился сержант:
— Вин, товарышу пидполковныку, водку покупав.
— Как? Что же ты, Мальцев, такой молоденький, а уже водку пьешь? Отвечай!
В губарском строю раздался смешок. Темень, слегка разрезаемая тусклым светом голых ламп, уже успела опустить мне на плечи безразличие. Я, вероятно, был удивительно похож на коменданта, когда отвечал:
— Так точно, пью.
— А любишь это дело?
— Так точно, люблю, товарищ подполковник.
— Так. Хорошо, что отвечаешь по чести и по совести. Или хитер? Ну, да всё равно. Принести его поллитру!
Разглядев бутылку, комендант приказал:
— Мальцев, выйти из строя. На, пей. Чего стоишь, купил ведь за свои кровные — так пей.
Безразличие не уходило. Ударом ладони выбив бумажную пробку, приставил горлышко к губам и вылил содержимое бутылки себе в горло. Поставил бутылку возле ног и, безразличием удерживая хмель, ринувшийся в голову, принял прежнюю позу. Комендант дружески кивнул головой:
— Так, молодец. Теперь и ответ умей держать. Даю тебе десять суток и для начала ночь «холодной». Всё! Марш все отсюда!
"Холодная" вполне оправдывала свое прозвище, это было неотапливаемое помещение с решетками без окон, два шага в ширину, три в длину. Очутившись в камере, пел, орал, ругался, пока не пришел сладкий сон. Похмелья не было; холод, выгнав, задушив последние очаги пьяного тепла, разбудил меня болью. До подъема часов шесть бегал, греясь, по своей миниатюрной тюрьме. До весны осталась память о той ночи — нос краснел, чернел, гноился. После подъема перевели в общую камеру. Завтракали: чай, хлеб, десять граммов масла на брата. До обеда долбали кирками, ломами мерзлую землю. После обеда наряд не спешил выгонять губарей на работы — мороз поднимался, ветер тоже. В камере царило веселье, из потайных щелей извлека-лись окурки, они переходили из
— Эй, кто будет полы сегодня драить?
Дверь захлопнулась. Несколько человек взглянули на меня:
— Как кто? Салага пойдет, кто ж еще.
Тощий губарь, сморщив поломанный нос, подтолкнул меня сапогом:
— Давай в темпе!
Я схватил парня за отвороты шинели и приподнял над полом. Десять рук скрутили меня. Я зажмурился. Стало тихо, затем раздался тихий голос тощего губаря с поломанным носом:
— Брось, это тебе не гражданка. Здесь не по силе судят, а по старшинству, но закон тот же: кто не гнется, того ломают. Понял? Ты должен понять.
Тишина и крепкое дружелюбие рук, только что сжимавших мое тело, обрисовали контуры нового мира, в который я попал, мира, более справедливого и более жестокого. Открыл глаза, осмотрел спокойные лица:
— Да. Понял.
— Тогда иди.
Я пошел. И был выше унижения мыть полы, ползая у ног ребят из комендантской роты, заставивших меня перемыть пол трижды. На душе было хорошо.
То ли проверяющих в тот день не было, то ли поленились люди выгнать нас на мороз и попасть к нему в лапы самим, но мы больше не пошли на работы. Печь — часть стены между комнатой для отдыхающей смены и камерой — грела вовсю. Текли по камере разговоры и споры.
— А что, видишь, как разошлись косоглазые, Сибирь хотят у нас отнять. Худо им будет.
— Скоро, должно быть… Тогда ждали, пока фашист нападет, чего же теперь ждать… Скажешь, кому охота, а ить — много их, и жадные они. Не будет нам покоя.
— Почему?
— Почему? Потому что мы русские. Вот потому и не будет покоя. Повелось так.
Парень с поломанным носом сказал:
— Слушайте, я в штабе дивизии полгода служил, слышал многое, знаю. Если жить хотим и хотим остаться русскими, надобно первыми на них напасть, у них лет через пять-шесть континен-тальные ракеты будут.
Кто-то засомневался:
— Не принято это, русские всегда оборонялись.
Парень с поломанным носом рассмеялся:
— Невежа, что ты там знаешь. Учился, да не выучился. Посчитай, сколько раз враг прихо-дил на наши земли, а сколько раз мы — на чужие. И враг с нашей земли уходил, а мы с чужой редко. Думать надо, а не ж… на губе протирать.
Высокий курносый парень с окающим говором встрял в разговор:
— Что вы заладили: русские да русские. Все мы советские, и родина у нас одна. Все мы должны против общего врага советской власти встать грудью на защиту родины.
Парень с поломанным носом махнул рукой:
— Ладно тебе, заладил! А мы что, другое говорим? Нет — так чего ты? Слова только другие, а война со словами не считается. А стоять будем и бить будем, и биты будем, подыхать будем, всё как положено и как водится…
Голос его неожиданно сорвался на крик:
— Разболтался! У них десятки миллионов, а ты мои слова пробуешь на зуб, сомневаешься…
Парень запнулся, потом искусственно рассмеялся:
— А что ты думаешь? У них, у китайцев, всё на мази, армия в смысле политической подго-товки получше нашей. Я слышал, полковнички между собой по пьянке говорили, что трудовая-то она трудовая, а есть с десяток миллионов, готовых ко всему и не вылезающих с полигонов. Только у них в среднем один автомат на десять человек, так что кучность огня невелика, да и чисто механизированных соединений мало, но зато ясно, что лезть они будут до расплавки ствола, как выразился полковничек. И в Монголии наших ребят много, тут дело не только в китайцах, сами монголы были бы не прочь отколоться от нас, везде нужно держать ухо востро. А один старик сказал мне, что китайская армия напоминает ему нашу времен гражданской войны: политотделы ихние, мол, работают грубо и без просыпу — не знаю, правда ли то или нет, но старик в Корей-ской войне участвовал, всякое видел. Я знаю, война — грязная работа, грязнее нет. Если так, то мы, русские, победим, — закончил с кривой, но убежденной улыбкой парень.