Тысяча и одна минута. Том 1
Шрифт:
Лягушка услышала, спрашивает: – что это, царевич?.. пурр-ква?
«Да вот поди-ти, зеленоглазая, какими глазами ты будешь смотреть на бояр и на батюшку? Вон он велел мне с тобою к нему идти… как мы это покажемся?»
Лягушка заквакала точно над ним хохочучи. – И-их, царевич, так это-то и крутит тебя? Ложись-ко спать, утро вечера мудренее!
Царевичу запривычку, завалился, лег, а сам себе таки-думает: «что-то теперь какую штуку загадала отпустить зверина болотная?.. уж не больною ли скажется, али тягу хочет задать?» Да так размышляя и уснул
А лягушка, тем часом, скок да скок, квак да квак, да и сделала так: вскочила на окно, на задния лапки села и тонким голосом запела:
Ветры буйные Всех четырех стран Сослужите, мне Службу верную, Принесите мне Скоро на-скоро В чем нуждаюся, Что мне надобно: Красоту мою Красу девичью, Юность-молодость Настоящую, Платье цветное, Цветных каменьев, Чтоб уму подстать – Сердцу верному. Чтоб я нравилась Другу милому!Зашумели, загудели ветры со всех четырех сторон, пахнули в окно… и начала лягушка свою шкурку скидавать, и вдруг стала наша лягушка…
Да позвольте об этом погодить-пока, а посмотрим лучше, как все к пиру готовится в палатах Тафуты царя, и как все бояры собираться стали, и как к пиру готовились.
Стучат, гремят своим оружием люди военные; гладятся, чистятся люди чиновные; хлопочут, суетятся люди царские; бегают стряпухи со приспешниками. Учинилось дело великое, дело большое, давно небывалое: царь Тафута, хочет на свой кошт пир задать, хочет сыновей оженить!
Еще солнышко вихра не выставило – уже все варилось, пеклось; а показало солнышко золотые кудри свои да лице полное – уже все вполовину изготовлено.
Съезжаются бояре с боярынями; старые попереду, молодые позадь; люди военные и чиновные в новых платьях, заново вытянуты; а простой народ без угомона шумит перед палатами Тафуты царя.
Вышел царь Тафута, отдают ему честь люди военные, кланяются в пояс люди чиновные, бояре с боярынями ведут с ним речи красные, а простой народ вопит, голосит с улицы: «исполать тебе Тафута царь!»
Цимбалы, гусли, гудки и всякая музыка и своя и заморская – гремят, шумят, выговаривают, что пир начался и потеха дивная.
Ждут царевичей.
Стучит, гремит по улице, едет… да не то, что вы думаете, едет не малый поезд: одни сани, а четыре коня, то едет царевич Мартын с женой своей… Приехали да вышли вон, а народ так и валит со всех сторон. Пошло шушуканье громкое и в народе и между бояр и меж всеми, кто и в палатах был, да кто еще и ничего не видит, и тот шумит: – «Ай царевич-молодец,
Опять на улице стук и тон, а возничий кнутом хлоп да хлоп, опят едут четыре копя, а сани парные, то едет царевич Мирон с женой своей, и опять загул народ, опять дивуется: каждый кричит-божится, что в их царстве уже невест ни одной не осталось такой, каких повыбрали себе царевичи!
Ждут еще поезда третьего.
А царевич, между тем, пока вот какие штуки делает:
Встал он это сна, пробудился, зевнул, потянулся, да как вспомнил, что ему надо на пир к отцу-Тафуте идти, так его опять и прошибла тоска!.. А что будешь делать? рада бы курочка на пир не шла, за хохол поведут!
Встал царевич и смотрит, – лягушки нет. – «Вот так и есть, дала стрекача; нарочно видно меня и спать укладывала… Я слыхал, что и не у одной жены такие проделки идут!» – Только глядь царевич в левый угол, за кроватный занавес, ан там и стоит… Да полно, нет уже, где мне старику про такое рассказывать, это только тот парень поймет, у которого борода едва пробивается, да еще тот, у которого есть или была сердечная зазнобушка…
«Ах ты батюш… мат…!» царевич вскричал, сам не зная, что и молвить хотел. – «Да кто это такое сюда зашел? кажись и двери заперты, кто ж это такой?..»
Тут и вышла из угла красавица-девица, да не такая, от какой, примерно, голова вскружится, а такая, от какой сердце заболит… Да что и рассказывать! те молодые, про которых я прежде сказал, те сами поймут; а те, у которых никогда сердечушка не щемило, не всколыхивало, тем хоть сто слов напиши, хоть кол на голове отеши, не смекнут, не разгадают, что с царевичем сталось при этакой оказии… Стоит он, что столб верстовой, не двигаючись, а кровь-то, то к лицу белому, то к сердцу бедному так и мечется!..
Уж видно красавица-девица сжалилась, подошла сама к царевичу, взяла его за руки белые да и молвила:
– Что, мой милый царевич, можно ль тебе со мною явиться теперь к батюшке?
А царевич: «ма-ма-ма…» да бух на колени, да и ну читать наизусть скороговоркою – откуда, слышь, и речь взялась: – «Да ты моя раскрасавица, роза моя алая, лебядь моя белая, голубка моя сизокрылая, невеста моя желанная! по тебе-то я и сох и грустил, тебя-то я и искать ходил… да неужели и прежде это ты была? да ты было меня с ума свела!.. да мне и теперь все это неправдой кажется!»
– Вот посмотри, – сказала красавица-девица, – посмотри, вот и шкурка моя, которую я скинула! теперь веришь ли?
«Ох, верю, ей Богу, верю, право люблю и не лицемерю!..»
– А будешь ли ты также любить меня, когда я опять стану лягушкою?
«Да будь ты… тьпфу, скверно сказать; да будь ты хоть какою хочешь гадюкою, хоть водяною, хоть сухопутною, только после такой, как теперь, обернись, мне и нужды нет! я тебя буду и любить и нежить, и уважать и тешить, на руках тебя носить и ласки твоей просить, как милости!..» И прочее такое наговорил царевич, чего не скажет иной грамотей записной.