Тысяча свадебных платьев
Шрифт:
Глава 7
Солин
Вот уже более двухсот лет существует негласный титул «Колдуньи над платьями». Она хранительница родовой тайны, наставница нашего ремесла. Наш дар, хотя и постигается в учении, по сути передается по наследству.
И титул этот тоже передается от поколения к поколению. Когда мать навсегда откладывает свою иглу, ее берет в руки дочь. Так продолжается наше Дело.
17 января 1940 года.
Париж
По крайней мере,
Теперь каждый день мы слышим сообщения о новых зверствах гитлеровцев. Одна женщина, сбежавшая из Берлина со своими престарелыми родителями, рассказала Maman о той страшной ночи, когда она своими глазами видела, как десятки живших в ее квартале евреев согнали и отправили в специальные лагеря, как их синагогу сожгли, весь их бизнес разорили, а улицы, где они жили и работали, сплошь покрылись осколками битого стекла. «Kristallnacht», как они это назвали – Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин [16] . Мы, разумеется, уже слышали о тех событиях по радио, однако совсем не так, как это рассказала она.
16
Имеется в виду серия еврейских погромов, прошедшая в ночь с 9 на 10 ноября 1938 года по всей нацистской Германии, в части Австрии и в Судетской области, которая осуществлялась военизированными отрядами и гражданскими лицами.
А сегодня с утра стали поступать сообщения о том, как матери в отчаянии сажают своих детей в поезда, вверяя их в руки совершенно незнакомых людей, лишь бы спасти от грядущей беды. Maman непрестанно всхлипывает. Она худеет и сохнет на глазах, став уже такой изможденной, что кости на лице проступают из-под кожи. И кашель у нее с каждым днем все сильнее. Она отказывается показаться врачу, с пугающим спокойствием уверяя меня, что это все равно ничего не даст. Между нами нет больше никакого притворства. Она умирает, и все, что мне остается – это наблюдать и ждать.
– Будем надеяться, это не скоро еще произойдет? – спрашиваю я, когда Maman выключает радио и осторожно откидывается спиной на подушки. – Я имею в виду, когда они заявятся в Париж.
Она отворачивает голову, протяжно кашляя в носовой платок, и от этого хриплого, надрывного клокотания становится измученной и бледной.
– Они с каждым днем все ближе. И не остановятся, пока не заберут себе все.
В ее ответе ничего нет удивительного. Примерно то же самое говорят и на Radio Londres [17] .
17
Радио
– Они и так уже заняли пол-Европы. Зачем им Париж?
– Они хотят расчистить для себя всю Европу. Многие при этом погибнут. А те, кто останется, потеряют абсолютно все.
Я согласно киваю, потому что теперь уже нет ни малейших сомнений, что Maman права. Каждый день приносит нам новые жуткие вести. О рейдах с охотой на людей и массовых облавах. О курсирующих по Европе поездах, битком забитых узниками, которых везут в особые лагеря. Это коммунисты, евреи, цыгане…
– Что же, никому от этого не спастись?
– Уцелеют лишь те, кто готов закрыть на все это глаза и поддержать их. Кто-то даже получит от этого выгоду. А всех прочих ждут страдания – они придут сюда со своими косами, уничтожая всех, кто встанет у них на пути. Вот только меня здесь уже не будет. И совсем некому будет тебя защитить.
Мне очень хочется сказать матери, что она ошибается. Что она поправится и все будет хорошо. Но мы обе уже понимаем, что это не так. А потому я ничего не отвечаю.
– Я получила письмо от Лилу, – внезапно сообщает она.
От этой новости я, можно сказать, теряю дар речи. Maman так и не простила свою младшую сестру за то, что та, влюбившись в англичанина, удрала из родного дома, чтобы выйти за него замуж. Он был состоятельным и молодцеватым щеголем, с квартирой в Лондоне и с загородным имением, где он держал овец и лошадей. Мне все это казалось невероятно романтичным. Maman же восприняла все совершенно иначе, и когда из Англии пришло письмо, сообщавшее, что муж Лилу погиб, она не проявила практически никаких эмоций. Порвала письмо в клочки и кинула в огонь, бормоча, что все это было вполне предсказуемо и что, мол, так ей и надо за то, что от нас откололась. Теперь же, более десяти лет спустя, ей, похоже, пришло еще одно письмо.
– Я не знала, что вы с Лилу переписываетесь.
– Война многое меняет, – натянуто отвечает мне Maman. – К тому же… нам было что обсудить.
– Ты сообщила ей, что слегла?
– Она написала, что ты можешь к ней приехать.
Я недоуменно смотрю на нее:
– Что, в Лондон?
– Пока что такое возможно. Хотя и ненадолго. – Она вновь удивляет меня тем, что непроизвольно тянется к моей руке. Ее худые пальцы с побелевшими от напряжения костяшками взволнованно обхватывают мою ладонь. – Я хочу, чтобы ты уехала, Солин. Хочу, чтобы ты была в безопасности. Тебе не следует оставаться в Париже. Никому, на самом деле, не следует здесь оставаться. Ты должна уехать. Завтра же.
– Без тебя?
Ее веки, затрепетав, опускаются.
– Oui, ma fille [18] . Без меня.
– Но как…
Maman мотает головой, обрывая меня на полуслове:
– Тебе нельзя здесь оставаться, Солин. С моей стороны глупо было думать, будто забитая кофе и сахаром кладовка сумеет тебя уберечь. Ничего подобного! Ничто тебя не спасет, если они решат за тобой прийти.
Панический страх в ее глазах настолько очевиден, что я чувствую, как мои волосы встают дыбом. Я даже прищуриваюсь, уверенная, что она знает нечто такое, чего не знаю я.
18
Да, моя девочка (фр.).