Тысяча жизней. Ода кризису зрелого возраста
Шрифт:
Глава двадцатая
Как мы согласились со Временем на ничью
Я Времени сказал по совести, что не хочу перекантовываться. Что дело в том, что, может, для него этот миг и ничтожный, а мне с собой как-то надо жить. Что жизнь мне кажется огромной, как Великая китайская стена, которую видно даже с Луны, если по-китайски прищуриться. Конечно, эта стена уменьшается, уходя вдаль, подчиняясь правилу перспективы, но все равно мне как-то ее надо жить.
Я, конечно, могу попрыгать с зайками на полянке, но наш мир, к сожалению, вовсе не мир Яроба… Не мне тебе, Времени, рассказывать… Он полнится соблазнами и опасностями, ненавистью
Я просил, я звал: «Остановись, мгновенье!» Но в ответ ко мне пришёл Гёте, сухой и, кажется, равнодушный. Он всегда появляется на этот пароль. Можете попробовать.
Я ему:
– Герр Гёте, я не вижу выхода, как мне остановить мгновенье… Я не вижу…
– Man sieht nur das, was man weiB [35] , – ответил он. – Постарайся больше узнать, и ты больше будешь видеть.
– Я грыз камень науки, но у меня больные зубы, – пожаловался я. – Наука не дает мне ответа, она только все больше и больше меня запутывает. Мне вообще кажется, что занятие наукой стало своего рода опиумом для забвения собственной неполноценности и вздорности устройства нашего мира, полного несчастий…
35
Ты видишь только то, что знаешь. (Пер. с нем. мой. – Б. К.)
– Герр Кригер, – официально обратился ко мне Гёте. – Gliicklicherweise kann der Mensch nur einen gewissen Grad des Ungliicks fassen; was dariiber hinausgeht, vernichtet ihn oder laBt ihn gleichgiiltig [36] . Успокойтесь, жизнь не представит вам большего испытания, чем вы можете выдержать. Либо она вас вовремя убьет, либо оставит равнодушным.
Время нетерпеливо выслушало меня.
– Да слышало я все это миллион раз, – зашипело оно. – Хватит! Мол, если не вечно – то я вообще жить отказываюсь, чтобы не раскатывать губу…
36
К счастью, люди могут осознать лишь определенную меру несчастий, более этой меры – несчастья либо уничтожают их, либо оставляют равнодушными. (Пер. с нем. мой. – Б. К.)
– Да не в этом дело, – парировал я. – Мне не нравится, что ты нас всех держишь за идиотов. Мы, слезшие с деревьев обезьяны, только что отказались, скрепя сердце, от интенсивного каннибализма, и вдруг —венцы творения, единственные высшие разумные существа, которые нам известны… Какая путаница в голове… С одной стороны, я чувствую себя, как во сне, всю свою жизнь еле ногами-руками передвигаю, а с другой стороны, сознание работает четко и ясно. Но память ни к черту, не могу думать две мысли одновременно, не могу выучить все языки, пожить во многих странах, подняться к звездам, выпить море… А так хочется…
– Все это суета сует. Вот я все могу, а к звездам уже не поднималось несколько тысячелетий. Я редко их двигаю. Они у меня вообще что-то вроде фона. И что вы нашли в этих звездах? Вы, как безмозглые мотыльки, стремитесь к раскаленным лампам себе на погибель. Ничего там нет, кроме огня, жесткого излучения и смерти… И что вы нашли в этих звездах?
– Время, как ты можешь быть таким неромантичным? – разочарованно вопросил я. – А мне бы так хотелось…
– Эх, пошлый ты, Боря, человек, – вздохнуло Время. – Я думало, что ты хоть чем-то отличаешься от других. Нет. Оказалось, что ты такой же, как все, – просто пошлый человек.
– Да уж какой есть, – рассердился я и на себя самого, и на Время, что нас почему-то сблизило.
– Ладно, предлагаю тебе ничью, – сказало Время. – Ты поставишь точку на этих вопросах: время не время, иллюзия не иллюзия. А взамен я подарю тебе тысячу жизней. Сто тебе будет маловато, а миллион – не унесешь.
– Может быть, тысячу двести? – заговорил во мне потомственный еврей.
– Тысячу, – жестко отрезало Время. – Проживи тысячу, а там приходи, поговорим, если тебе это не покажется достаточно.
– По рукам, – сказал я и весело зажил своей тысячей жизней, уже более не переживая ни о времени, ни о математике, ни о смерти.
Часть третья
ПОД СЕНЬЮ ГЕОГРАФИИ ПРОСТРАНСТВ
Глава двадцать первая
Как я возненавидел Россию
Боюсь, я не окажусь оригинальным, если сразу заявлю, что Россия всегда была дикой восточной страной. Легкий петербургский лоск никого не может ввести в заблуждение. Гунны, татаро-монголы, окраины Византии, распри с турками, поножовщина, освоение Сибири, грязь, хамство, пьянство, бунт, чернь, революция, лагеря… Вот такой славный путь вел мою родину в течение тысячи лет к встрече со мной, и во второй половине двадцатого века мы с ней, представьте себе, встретились. Я, как вы понимаете, изволил родиться, она, как вы понимаете, и ухом не повела – ну, родился, не сдох при родах, и ладно. Живи, субчик, пока дают.
Короче, отношения у меня с Россией как то сразу не задались. Безрадостное детство с клеенчатыми матрасиками, весы у детского врача, слезы, затопившие мои глаза, когда мама впервые привела меня в детский сад, – все это помнится вполне отчетливо. Какие-то кубики, злые мальчики, затопление туалета, выговоры воспитательниц, ой, мало ли что еще.
Школа вообще была кошмаром по нарастающей.
Соученички меня били и очень издевались. В детском саду я всех подбивал построить подводную лодку и уплыть. Даже притащил с улицы кусок жести – сказал, что это будет люк.
Я не удивляюсь, почему меня били и обижали. Я всегда был выскочкой, хвастуном, всегда пытался организовывать других людей на какие-нибудь подвиги. Так что если дать людям волю, они бы побили меня и сейчас.
Итак, мой характер никак не подходил к российской атмосфере. Я был фантазер и остер на язык, а Россия была сонной и раздавила бы меня, но я был еще мал, и ей было лень. К тому же она сильно пила и спьяну была очень занята.
Я тоже начал пить, пытался, так сказать, влиться-слиться… Но алкоголь меня пьянил плохо, а голова болела сильно.
Родители мои были настроены против окружающей действительности. Приспособились они к советским временам неважно. Ничего не воровали, а следовательно, и нужных знакомств не имели. Но и не сидели, что тоже, конечно, плюс.
Кроме «сраный социализм» никакого другого определения российской действительности я от них не слыхал.
Рано оказалось, что я еврей, из-за чего отношения с Россией и вовсе не задались. Я пробовал уговорить родителей, что я лучше буду турком, если уж нельзя быть русским, но они строго сказали, что я еврей, и все тут. С этим и приходилось жить.