Тысяча жизней. Ода кризису зрелого возраста
Шрифт:
Конечно, такое мое свойство пугает окружающих, особенно потому, что большую часть своей жизни я выгляжу совершенно безобидным и обладаю исключительной терпимостью по отношению к людям, которые, казалось бы, должны меня раздражать. Однако стоит им перейти какую-то, одному мне известную грань, и я начинаю войну, и тут уж все средства хороши, и чем больше обменов ударами, тем дальше мы можем зайти в этой борьбе.
Я когда-то писал, что подобная вражда бесполезна, все равно с недавнего времени нам запрещают физически уничтожать противников. В чем же смысл, если не представляется возможности довести борьбу до ее логического конца?
А смысл в самом
Именно потому, что редко могут меня раскусить, люди от меня шарахаются. Когда я рассказываю им о своей агрессивности в спокойном состоянии, они смеются мне в лицо и, конечно же, не верят. Когда же я упоминаю о своем миролюбии в разгаре войны – люди вновь смеются, если им, конечно, еще до смеха, потому что при моей агрессивности и изобретательности трудно поверить в мое миролюбие.
Так что и эта глава, я боюсь, будет воспринята как плохая шутка или как разновидность дурного фарса.
Но я хотел написать для себя правду о себе, и я это сделал. Я миролюбив большую часть своего существования, но когда приходит время воевать, меня мало что может остановить.
Обычно я начинаю предупреждать о своих агрессивных намерениях задолго до того, как вступаю на тропу войны. Как это ни странно, в подавляющем большинстве случаев меня не слышат или мне не верят. Людям кажется, что они меня понимают и что такой разумный и уравновешенный человек, которому есть что терять, не может пойти на безрассудные действия и потратить непропорциональные деньги и силы на, казалось бы, бесполезную борьбу.
Увы, в большинстве случаев мои оппоненты ошибаются. Самой легкой формой агрессии, которую и агрессией-то назвать нельзя, является то, что если противник находится со мной в деловых отношениях – я просто прерываю с ним связи. Может быть, это самонадеянно, но я считаю, что в какой-то мере это можно оценить как агрессивное действие.
Если же противник чем-то действительно выводит меня из себя, я вступаю на тропу войны. Обычно это происходит посредством совершенно официального ритуала.
Я торжественно открываю врата храма Януса и отрываю свой томагавк, громогласно и победоносно заорав: «ЭТО ВОЙНА!»
Тут я составляю план из 13—16 пунктов, в соответствии с которым и собираюсь довести противника до белого каления. Поскольку я не преследую никаких материальных или иных выгод, моя война беспроигрышна, ибо процесс доведения противника до белого каления ничем нельзя прекратить, разве что противник взмолится: «Да ладно, Боря (он же Брюс, он же Бернард, он же Кай Ли Ге – как меня зовут разные народы), хватит, прости уж меня дурака /дуру, – больше не буду». Я обычно легко отхожу и прощаю, но такое случается редко, опять же потому, что противник считает, что мне нужна победа материальная, а не духовная.
Я никогда не применяю незаконных методов борьбы, что делает мою борьбу неуязвимой. Читая законы и материалы судов для развлечения, я весьма подкован в законодательствах нескольких стран, и если и делаю вещи не очень этические, то разве что на уровне того, чего нельзя делать адвокатам, но адвокатами я пользуюсь редко и мне эти вещи делать можно, потому что я частный гражданин и не подчиняюсь ограничениям адвокатской этики. Я обожаю сочетать блеф с правдой. Могу написать судебный иск на пять
Обычно мы заводим теплый разговор, весело обсуждая подробности нашей схватки, далее я получаю долгожданное извинение, и мы расходимся, как в море корабли: я – посвежевшим и слегка взбодренным, противник – с легким нервным или соматическим расстройством типа диабета или язвы желудка.
Так что можете меня убить, можете меня подкупить, но лучше просто меня не обижайте. Не отвяжетесь. А обидели – извинитесь. Я прощу. Я добрый.
Глава шестьдесят восьмая
В замках властолюбия и надменности
В человеческом сообществе все как у собак. Нужно правильно крутить хвостом, скалить зубы и применять другие собачьи ужимки, а иначе загрызут. Властолюбив ли я? Конечно, мне хочется держать все под контролем. А как же? Однако по большей части я пускаю все на самотек и свято верю в силу автономности и самостоятельности. Как только что-то идет не по-моему, я отделяю этих людей от себя и предоставляю им самостоятельность. Можно ли это назвать властолюбием?
Вообще, я не знаю, откуда в душе моей поселилась неизбывная усталость. Я хочу, чтобы все меня оставили в покое и ни с чем ко мне не лезли, как-нибудь решая проблемы своими силами. Разве это может быть охарактеризовано как властолюбие? Не знаю. Я всегда презирал повадки собак, всегда пытался не следовать их сложным ритуалам, приседаниям, расшаркиваниям, и что же? Меня били, бьют и будут бить.
Конечно же, я надменен в своей безаппеляционности, но честное слово, мне кажется, что люди умирают не от болей в сердце, а от усталости прогибать спину, скалить зубы и махать хвостом.
Глава шестьдесят девятая
Какая все-таки замечательная штука смерть
Смерть – это замечательно. Едва умерев, я надеюсь, мы, наконец, выясним для себя вопрос, есть загробная жизнь или нет. Разве это не счастье? Разве это не тот самый вопрос, который неотступно преследует нас всю жизнь? Вот он как раз и решится.
«Ах, – скажете вы, – а если там, за гробовой доской, ничего нет?» Небытие! Ну, так это же замечательно! Во-первых, нет ничего проще, чем просто не быть. Ничего не нужно делать, решать, пытаться изменить. Более того, вам более не нужно являться вами, поскольку вас больше нет! Разве это не счастье?
Потом, сам факт присоединения к большей части человечества (поскольку мне кажется, что мертвых все-таки гораздо больше, чем живых) – разве это не счастье? Вы станете, с вашей точки зрения, ничем не отличным от всех остальных, умерших до вас, и тех, что обязательно умрут после вас.