У быстро текущей реки
Шрифт:
Дома он женщине казался особенно большим, но уже не столь сухо-корректным, как в зале после выступления.
И сразу же приступили к чтению. В том, как женщина сидела, в движениях рук, поправлявших то волосы, то вязаный шарф, чувствовалась свободная, не стесняющая привычка к самоконтролю, который с детства вырабатывается хорошим воспитанием.
Маяковский, изредка взглядывая на женщину, неторопливо шагал по комнате. Так львы размеренно и бесконечно вышагивают в своих тесных клетках.
– Если можно, я попрошу вас не ходить. Это мне мешает, – просто сказала Лора
С виновато-удивленным видом Маяковский осторожно присел на край тахты. Он с любопытством еще раз поднял глаза, теперь уже повнимательней и незаметно смотрел на гостью. На ее черное платье, кружевной белый воротничок, вишневый вязаный шерстяной шарф. Какая-то отчаянно-женская наивность в этом желании казаться сразу и нарядной, и строгой. Перевитые белыми ниточками седин темные волосы были собраны в пучок. Этот пучок был какой-то первозданной аккуратности, заколотый простыми, согнутыми в дужки и натертые до железного блеска шпильками. Черный лак со шпилек давно облупился и только кое-где удержался на извилистых ножках. У Лили тоже имелись такие шпильки. Но в отличие от Лилиных эти были явно из тех, что служат долго, не теряются и на ночь кладутся в одно и то же место.
– Что ж, вполне гениально, – проговорил Маяковский, когда женщина кончила читать. – Даже слишком хорошо записали. Кое-что лучше бы упустили. Да ладно! Пусть и редакторы потешатся… И долго вы учились своему искусству?
– Я еще до революции училась.
– Состоятельных, видно, родителей имели? Или – не очень?
– Нет. Довольно известные помещики. Дворяне с большой родословной. А муж мой и вовсе – Колчаковский офицер.
– Да ну! Интендантишка, наверно? Или мобилизованный врач-очкарик?
– Зачем же… Строевой, артиллерийский штабс-капитан…
Маяковский рассмеялся. Долго со вкусом смеялся, не отводя глаз от женщины. Та слегка уязвленно поглядывала на него. На щеках проступили подвижные красные пятна.
– Почему я смеюсь… Я впервые впросак попал с вами! Обычно, когда заговоришь с бывшими, – как в поддавки играем. Я убавлю, он еще больше убавляет. Этак, подумаешь, – никто не воевал – ни одного добровольца во всей белой армии! Все не своей охотой… А вы вот… Странно даже! Будто не советская власть, а вернулись добрые старые времена. В понимании бывших, разумеется…
– Вернулись бы, может, молчала бы. Чего тогда рассказывать? А тут уж – начистоту. По греху и хула…
– И дают вам работу после таких откровенностей?
– Дают. Не все, конечно. Одни морщатся, другие делают вид, что не расслышали, что это им ни к чему. А иные – это я заметила, чаще из наших, бывших, – отказывают. И не из боязни. Такое еще понять бы можно. Нет, мол, теперь они такие… стопроцентные, идейный…
Маяковский осторожно снял с колен загудевшего в дреме кота, с приязненной задумчивостью смежил веки, уставился на этого спящего кота – будет ли ему на тахте так же хорошо дрематься, как у него на коленях?..
– А знаете
– С какой стати вы меня кормить станете… Эдак, всех приходящих по делу, кормить?.. Ну знаете ли…
Маяковский понимающе кивал головой, приговаривая, – «Ничего, ни-че-го-о», – уже вертелся со сковородкой в руке.
– Революция – все вверх тормашками! А? Не так ли, Лора Павловна? Женщина приходит к мужчине. Да еще – по делам! Мужчина собирается кормить женщину, а не наоборот.
– Не знаю… Великолепно пахнет ветчина…
– А-а! А еще отнекивались! – мстительно проурчал Маяковский.
Не вынув запонок из манжет и закатав рукава белой рубашки, он ножом и вилкой колдовал уже над тарелками, накладывая большие рваные бело-желтые куски яичницы.
Он ел, рассказывал смешную историю, как его в одном отеле в Париже приняли за вновь прибывшего из Италии шеф-повара. Затем отложил вилку, задумался.
– Жаль, что нет дома Лилички. Обязательно заглянула бы. Спросила бы какой-нибудь пустяк. Веник или гуммиарабик. Это, чтоб показать – какая она безразличная. Хотел бы увидеть, какое у нее сейчас было бы лицо! Далеко она…
Женщина стала заинтересованно слушать. Тихо отложила вилку на край тарелки и все же ей показалось, что вилка слишком громко звякнула.
– Э, нет! Так не пойдет! – решительно взял обратно свою вилку Маяковский. – В этом монастыре от трапезы не оставляют следов! Давайте до победного. А скоро и чай поспеет. Сидите, сидите – без чая не отпущу!
Убрав тарелки, смахнул в горсть крошки со стола. Подошел к окну, тронул занавеску и выглянул на улицу. Сумеречный свет отчетливо вырисовал профиль, твердо подобранный рот. Сходство его с большим зверем в тесной клетке еще больше теперь почувствовалось женщине. И вдруг она догадалась, что у этого человека очень тоскливо на душе. Сейчас с нею, и там – в переполненном зале, его не покидала беспощадная и может непосильная тоска. И каким неотвязным должно быть чувство это, если с ним не совладел такой большой, сильный человек!.. Что-то похожее на материнскую нежность шевельнулось в душе женщины.
«Пора домой», подумала она, сама удивляясь и этому неожиданному вечеру, и тому, что так просто можно быть рядом с прославленным поэтом.
– Вот что, бывшая. Я вам сейчас что-то сочиню на память. Вроде как… протекцию. Так ведь говорили в хороших домах в былое времечко? А?
Маяковский порылся в стопке газет и журналов на этажерке. «Вот это – подходяще!», – сказал он и, пришлепнув, возложил один из журналов на край стола. Чайная ложечка невнятно зазвенела в тонком стакане. Открыл нужную страницу со своим портретом, напряженно собрал морщинки у левого глаза и размашисто стал писать наискось снимка: