У быстро текущей реки
Шрифт:
– Но почему именно я должен опять топать в обмотках? – спросил Захаров и медленно покраснел. Гордость ему не дала напомнить нам всем, то, что мы и так хорошо знали: он был самым опытным в команде, мастером на все руки. Без него мы бы немного стоили. Главное, он владел электро- и газосваркой – своими довоенными профессиями. Это он сработал мудреные «лягушки» для клепки лонжеронов.
– А я, а я, – что ж, я – ишак? Я не заслужил сапог? – метнулся к адъютанту Галиев. – Или я по-вашему хуже всех работаю? Да?..
Галиев все это выпалил с обидой в голосе, с сильным акцентом, как всегда, когда он волновался или сердился. На
Белявский между тем решил, видно, что препираться – дело бестолковое и надо действовать, пока не поздно. Нахмурив низкий лоб, двинулся он на щуплого Осипенко – благо тот, в ожидании второй, одолженной портянки, успел надеть лишь один правый сапог. Под натиском рослого Белявского Осипенко, отступая, споткнулся и упал. Ненадетый левый сапог он, однако, из рук не выпускал – крепко вцепился в него.
– А это еще что такое! – прикрикнул на дерущихся адъютант. – Сейчас же прекратить безобразие!
Но его не послушали. «Мои сапоги!», «Нет, мои!» – кричали Белявский и Осипенко, поочередно дергая сапог, как поперечную пилу…
Я был в отчаянье. Отдать свои сапоги? Но ведь я старший команды. К тому же это было бессмысленным донкихотством: одна пара, вместо требующихся трех…
Но что случилось с ребятами? Будто подменили их. Куда делась наша хваленая дружба? Никто никому уступить не желает: все равные по званию, у всех одинаково растоптаны «корабли» и лоснятся обмотки…
Я сделал попытку образумить ребят – одному, другому предложил уступить; но будто в огонь масла подлил. Все еще больше зашумели, поднялась такая свара, что вообще уже ничего нельзя было разобрать. Все ругались со всеми. Все размахивали руками, старались «взять на горло», доказывали свою правоту, качали права. Кто-то уже назвал Галиева обидным словом, и он ринулся кулаками на обидчика… Все вдруг стали всем врагами…
– Лейтенант! Забирайте все сапоги! Все остаемся в ботинках! Раз не умеем быть людьми – ничего не надо! – пытался я напомнить всем, что я старший команды. Обычно все мои технические распоряжения, отдаваемые самым обычным голосом, всегда выполнялись – а здесь вдруг – никто не желал слушать меня.
Наконец, выругавшись и плюнув в сердцах, лейтенант яростно стал нажимать заводную педаль «Харлея». Мотоцикл рванулся на полном газу, и лейтенант Костенко, даже не попрощавшись с нами, умчался на аэродром…
За ужином мы друг на друга не смотрели. Молча дохлебывали ложками из манерок чай, молча стали в строй. Никто не шутил, никто не смеялся – даже наши неизменные и добровольные затейники Гриценко и Трегуб, всегда после ужина и перед отбоем забавлявшие команду одним и тем же рассказом: «о варениках». Гриценко каждый раз осведомлялся, а Трегуб, словно и не подозревая подвоха, под наш «общий смех» в тысячный раз, с подробностями – соответствующей мимикой и жестикулируя – рассказывал, как он съедал «за раз целое сито вареников». Гриценко въедливо спрашивал – как сито при этом стояло: мелкой или глубокой стороной? Трегуб на него сердито рычал, как на недотепу: «само собой – глубокой!» «Это же сколько вареников?» «А ты пойди посчитай!» «И как жинка поспевала?»
Понуро, как на похоронах, стояли сейчас и наши затейники.
В этот вечер никто и на танцы не пошел – хотя ветер, дувший, как всегда с Хингана, время от времени доносил гармошки. На пятачке у продпункта танцы были в разгаре…
Слушая как ветер с сухим треском пробегает по брезенту палатки, я с открытыми глазами, лежал на нарах, смотрел в темноту и думал: «Эх, не умею я командовать! Ведь как же так? Разве пять пар сапог не лучше, чем ничего? Почему же ребята ожесточились, замкнулись и дико косятся друг на друга, как враги?.. Видно, не в упрямстве, не в жадности дело, а в обиде, за несправедливость…»
И сколько бы ни думал, мысль возвращалась к тому, что здесь случилось посягательство на человеческое достоинство. «Нужна была жеребьевка», – решил я, но тут же вспомнил, что в армии она не принята. Я, как старший команды, своей командирской властью должен был решить – кому обрядиться в сапоги, а кому оставаться в разбитых «лаптях». «Эх, тяжела ты, шапка Мономаха!» И лейтенант, и я – оба, выходило, недоумки. Не в сапогах даже дело. Мы обидели святыню равенства! Ах, до чего неумно обидели!
Команду нашу – в полках не хватало людей – расформировали, раскидали подчиненных моих по разным эскадрильям. Все опять стали тем, кем были прежде: авиамотористами. Но до последнего дня уже не было мира в команде. Все смотрели друг на друга хмуро, настороженно… Не знаю, каким взрывом кончилась бы общая неприязнь – все против всех – если не приказ из дивизии, нагрянувший как нельзя кстати…
Потом мы сидели под крылом «Пешки» с лейтенантом Костенко. Сделает свою штабную работу – и все у самолетов на подхвате. С притерпевшейся грустью в глазах провожал экипажи в полет, встречал после полета, помогая вытаскивать из кабин раненого члена экипажа, стараясь при подвеске бомб.
Мы забивали «козла», сидя на бомбовых кассетах и держа на коленях чей-то чемодан, когда Костенко заговорил о сапогах. Надо же: помнил!
– Понимаешь, не додули мы… Все по уставу да по уставу! Будто можно записать все умней человека и жизни! Как надо было? Так, мол, и так, ребята… Кто добровольно отказывается? На великодушие надо было ставку сделать. Уверен – выгорело б. Как думаешь – выгорело бы? Ведь в разведку – и то добровольцы – два шага вперед…
– Выгорело бы… Уверен в этом!
– А почему так быстро согласился?
– Потому что долго думал об этом… Нельзя обижать святыню дружбы, святыню равенства… Мы посягнули на достоинство человека.
– Верно сказано… Святыня дружбы – святыня равенства. Хорошо ты это сказал… И про достоинство зря устав умалчивает. Зря!
Лейтенант задумался и смешал «козла». И мне больше не хотелось играть. Мы оба молчали, но было похоже – думали об одном и том же…
Кибернетика
Да конечно же – она была вовсе неглупым человеком. Просто она непонятна другим. Судя по всему, она была даже натурой чувствительной и сострадательной, вела себя не то, чтобы дерзко, а с немного большей непосредственностью, чем это принято неписанной на службе нормой, где каждый на себе испытывает давление десятков, а то и сотен характеров, воль, нравов. Ее сочли тем, о ком нет-нет покрутят пальцем у виска.